Ночью того же дня, когда было отправлено письмо, к Герасиму пришел Роман Соловей.
Они долго сидели на кухне, чуть подвернув фитиль керосиновой лампы, отчего их тени стали еще длинней, а лица серьезней.
Герасим, подперев лицо кулаками, смотрел на короткое пламя лампы и думал.
А Роман Соловей глухо, откуда-то из дальней дали, говорил о своем Саше, загубленном в бою за новую жизнь, и о том, что эта новая жизнь где-то задержалась, а пока та жизнь, которая есть, готова сгубить ни за что сына Герасима.
Утром Герасим отвез следователю резной буфет тонкой работы золотых рук Сергея.
Вдобавок в один из его ящиков он вложил большой шмат сала со шкуркой, завернутый в вышитое полотенце.
Форштадт ждал.
— Ну, что слышно от Калинина? — чуть отрывая голову от подушки, спрашивал каждый раз старый Лейба Гитин.
И Васька Царик отвечал по-еврейски:
— Эр шрайбт, — что означало: «Он пишет».
И Лейба Гитин терпеливо ждал ответа Калинина и освобождения Сергея.
До сих пор так и осталось неизвестным, в чьи руки попало форштадтское письмо.
Умные люди говорили, что обойти Грозного Шендерова или Главного Начальника оно не могло.
Там оно, по-видимому, и застряло.
Известно только, что Сергея Окулича вскоре судили, и в деле его слово «предательство» было заменено словом «халатность», что можно было прочесть как слово «жизнь».
Ну а за испорченную свиную шкуру, которая должна была принадлежать Государству и из которой можно было сшить несколько пар солдатских сапог или чехол на пушку, Сергей был приговорен к штрафу, что тоже звучало ласково.
Кого нужно было благодарить за эти милости, так и осталось неизвестным. То ли Калинина, то ли Главного Начальника, то ли Грозного Шендерова.
А может, просто того следователя, в квартире которого так красиво прижился резной буфет?..
Начальник тюрьмы Зубрицкий тоже не был обижен.
Все долгие восемь месяцев по приговору за халатность Сергей отработал на укреплении и совершенствовании этого мрачного, обнесенного высокой кирпичной стеной здания за железной дорогой, недалеко от «Белплодотары» и фабрики имени Халтурина.
Сергея выпустили в сентябре, за месяц до Покрова, и Герасим с Матреной решили сразу отметить эту радость.
Но посоветовали соседи особенно не веселиться по поводу свободы, а лучше отметить этот праздник в день рождения Сергея. В такой день и повеселиться можно, и о тюрьме не вспоминать.
Праздник был назначен на Покров, в день рождения Сергея.
Старый шорник Лейба Гитин, отец Гинды Гитиной, дед ее детей и тесть ее мужа Фимы, умер весной, задолго до освобождения Сергея.
Он не дождался ответа от Калинина, возвращения Сергея и праздника Покрова.
— Гинда, — однажды сказал Лейба, — я думаю, что не надо везти меня через весь город, чтобы похоронить на таком дальнем еврейском кладбище. Похорони меня здесь, на форпггадте.
— Папа, — ответила мужественная Гинда, — я понимаю, что каждый человек умрет когда-нибудь, но вам еще рано об этом думать, а когда придет время, я похороню вас на еврейском кладбище, как это делают все евреи. Ведь на форштадтском кладбище лежат одни неевреи, и они будут недовольны.
— Гинда, — сказал Лейба, приподнявшись на локтях, — они будут довольны, потому что там все мои друзья, их лошадям я ладил хомуты и все, что надо, а им всем справлял кожухи, которые они носили всю жизнь, а они привозили нам из леса дрова и помогали вспахать огород под картошку. Нет, Гинда, похорони меня с ними.
И Гинда согласилась.
А Лейба Гитин, старый шорник, который прожил всю свою жизнь на форштадте, добавил:
— Мы были нужны друг другу...
Он не нашел точных слов.
За него их сказал один большой художник.
Он сказал эти слова, когда рассказывал о небольшом местечке на Гомельщине, где он родился и где среди еврейских семей жила его белорусская семья, и мама его умела говорить по-еврейски.
Он сказал: «Мы были взаимно необходимы друг другу».
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
— Но, Карасик! Но! Опять на том же самом месте стал. Каждый раз здесь останавливается. Постоит, голову опустит, поскребет землю копытом, потом тронется. Кнутом не хочу заставлять. Стоит недолго. Я и сам пока фуражку сниму. Опять летчика хоронят.
Герасим снял фуражку, а Мейша сказал:— У этого жеребчика есть душа.
Матля, не вынимая рук из муфты, зажмурилась, словно дремала. Ей не хотелось портить праздничное настроение и видеть вместо яркого дня, украшенного опадающими листьями, комья черной земли, кучку людей в форме летчиков и несколько плачущих женщин.
Одна из них, по-видимому, самая молодая, прикрывая лицо измятой косынкой, свободной рукой медленно гладила обломанный пропеллер, который был установлен на холмике, еще не обложенном дерном и только этим отличавшимся от множества других, таких же плоских, чуть приподнявшихся над землей могил, обозначенных безжизненными пропеллерами и дощечками с именами и фамилиями разбившихся летчиков.
— Нет того дня, чтобы не бились, — сказал Герасим.
Мейша что-то проворчал, а Матля, так и не открывая глаз, ждала, когда тронется Карасик и они минуют это кладбище авиагородка, мимо которого проходила дорога.