Эта искушенная команда Зубрицкого, просмотрев оборы на лаптях «трохциста», исправила свой недочет и не дала Исааку умереть в тюрьме. Выпустив его вроде бы на свободу они просмотрели еще одну мелочь. Они просмотрели пустячный носовой платок в кармане его брюк.
Приближаясь к тому зимнему вечеру, когда он сдержал свое слово, а я, обезумев, бежал по темным и злым улицам, я отсчитываю короткие, оставшиеся в нашей общей с ним жизни дни и все четче, все осязаемее и яснее вижу окружающие нас вещи и стены наших комнат и, может быть, ничего не значащие, казалось бы, давно забытые, присущие только им приметы.
И они, эти стены и вещи, сохраняя свои, только тогда известные глазу особенности и изъяны, начинают выплывать из сумрака моей памяти и, став на свои места, оберегают правду от вымысла.
И появляется наша вторая печка... Да, это было на следующий день, когда мы остались вдвоем и он согревал свою искалеченную поясницу прижавшись к натопленной печке. Эта наша вторая печь растапливалась в столовой, а вся ее уютная, несущая тепло стена была в спальне. Печка была оклеена обоями, а в том месте, где к ней обычно прислонялись, отставшие и вытертые, словно подгоревшие по краям, рваные слои предыдущих оклеек обнажали ее кирпичную основу.
Он прижимался к этим проступающим кирпичам, ища большего тепла и какой-то необходимой ему прочности и опоры. Там, у этой печки с ободранными слоями старых обоев, я узнал от него правду. Он случайно вынул из кармана что-то скомканное и тут же, стараясь скрыть от меня этот странный комок, затолкал его обратно.
— Папа, что это? — спросил я.
И он спокойно, но как-то устало ответил:
— Это носовой платок.
...Если бы не оплошность кого-то из команды Зубрицкого, я никогда не узнал бы о том, как следователь разбил ему го\ову тяжелой чернильницей.
Может быть, я бы ничего не узнал.
Но потом, когда я развернул этот ссохшийся матерчатый комок, залитый чернилами и кровью, когда я развернул его на стуле и не заплакал, он долго смотрел мне в глаза, а потом сказал, что там, откуда он временно пришел, собрались и орудуют враги, но живым они его больше не возьмут.
Он был очень слаб, но глаза его смотрели внимательно и долго. Пришла мама и старалась его развеселить и заставить не думать о том, что уже прошло и никогда не вернется. Он покачал головой и сказал уже ей и мне, потому что она вдруг стала серьезной, а я в те минуты, наверно, выглядел совсем взрослым:
— Меня не будет, но вы узнаете, что это орудуют враги. Они берут и уничтожают лучших людей.
Мама обняла его и сказала, что ему нужно отдохнуть.
— Идемте обедать, — сказала мама.
Сохраняя свои приметы — источенные жучком нижние дверцы и дребезжащие стекла, — из сумрака моей памяти выплывает книжный шкаф. Он когда-то принадлежал Шмулу и был очень стар. Он стоит в комнате Исаака, там, в углу, сразу налево от двери, недалеко от написанных на продолговатой фанере зимних берез, над хрупкой китайской полочкой.
В шкафу живут Джек Лондон и журналы «Мир приключений» и «Всемирный следопыт» — каждый номер переплетен в отдельную тонкую книжку с красивой обложкой.
...Вынырнув из розовой воды, человек что-то кричит и в поднятой руке держит белую, покрытую солью мертвую голову. Рассказ назывался «Голова Сулеймана»...
На красивых обложках шли по раскаленной пустыне, вглядываясь в таинственные следы, смелые люди в широкополых шляпах, пигмеи-пришельцы с неведомых планет, скорчившись на черном фоне обложки, обдумывали что-то свое, загадочное и опасное... А на обложках еще не переплетенных Исааком, но уже давно прочитанных и любимых книг остроносый Гоголь во фраке отодвигал занавес, за которым были Остап, и Солоха, и Черт, и Городничий...
Я хорошо знал этот дребезжащий стеклами книжный шкаф. Там не могла прижиться эта на вид небольшая книжка в сером картонном переплете. Может быть, я ее не замечал среди того, что привлекало, было любимо и не раз с непропадающим интересом перечитано.
Когда она появилась в нашем книжном шкафу? Сколько лежала нераскрытой, дожидаясь своей встречи с Исааком? Я ее, наверно, не замечал или, не глядя, отбрасывал. Наверно, отталкивала казенная безжизненность обложки. Или я что-то чувствовал...
Но теперь ее читал Исаак. Он стоял, прижимаясь спиной к вытопленной печке, приложив одну руку к пояснице и едва заметно раскачиваясь. В свободной руке он держал эту серую небольшую книжку Он читал ее, не отрываясь, только изредка какое-то странное бормотание, похожее на зажатый в стиснутых зубах долгий стон, прерывало чтение, и он опускал руку с книгой и тогда, задумавшись, не поднимал ее, а только смотрел в сторону окна, где над голыми, протянутыми в сторону нашего дома ветвями столетнего тополя кружил редкий снег.
Я старался не мешать ему и молчал вместе с ним. Только тяжело было слышать это изредка прорывающееся короткое бормотание, похожее на зажатый в стиснутых зубах долгий стон. Он перестал читать, но не оторвался от прочитанного и вдруг сказал:
— Меня тоже били ножкой от табурета. Это ведь одно и то же, и бьют, и издеваются они одинаково с теми.