Ночью, когда все уснули, я рассмотрел эту книжку. Я не стал ее читать, что-то остановило меня. Я только внимательно рассмотрел ее обложку и слова на ней. Ее написал Вилли Бредель, и называлась она «Испытание».
Прошло очень много лет, почти целая жизнь. Так случилось, что однажды я еще раз встретился с этой книгой и прочитал ее. Она была в другом, красивом переплете и выглядела иначе, но на обложке были те же слова: «Вилли Бредель. Испытание».
Я прочитал эту книгу, и притихшая, тупая, но никогда не покидавшая меня боль снова стала острой и нестерпимой.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Вы знаете, что нужно иметь для того, чтобы замесить халу? Замесить, а не испечь?
Испечь эту субботнюю сдобную булку в хорошей печи опытной хозяйке совсем не трудно, но для того, чтобы замесить халу нужно, кроме муки, иметь еще кое-что.
Чтобы замесить халу нужны еще яйца, сахар, соль, мак и беймул. Ничего особенного и недоступного в слове «беймул» нет. Так в еврейских домах называют обыкновенное постное масло, которое так вкусно пахнет жареными семечками.
В доме была мука, нашелся сахар, в доме была соль, а накануне какая-то женщина из Думенщины принесла несколько десятков яиц. Она не взяла денег, она только перекрестилась и сказала:
— Это на поправку.
Когда она приходила, в доме с Исааком оставалась одна Нехама, но Исаак спал, и Нехама не стала его будить. Нехама была рада тому что Исаак стал спать. Он даже сказал, что завтра выйдет на улицу и вечером пойдет встречать маму с работы. И Нехама решила приготовить к этому вечеру хороший обед и испечь халу.
Беймул принесла Хае-Рива Годкина. Она еще о чем-то пошепталась с Нехамой, и в доме оказалась свежая щука.
Ну а мак? Вы не забыли, что для настоящей халы нужен мак? Маком посыпают халу сверху, а без мака это уже не хала.
Вы, наверно, догадались, что мак принесла Матля. Она пришла и, не раздеваясь, шумно приговаривая что-то хорошее, расцеловала Исаака и сказала, что завтра они придут с Мейшей как следует его проведать.
Снег, выпавший в конце прошлой недели, не поддался случайной короткой оттепели, обкатался полозьями и превратил Шоссейную в веселый, с бубенцами и криками возниц санный путь с сугробами по бокам и заманчивой, бегущей вдоль зимней улицы лыжней.
...И лыжи мои скользили легко и быстро, и ожившая в моей душе радость помогала стремительному бегу вниз по зимней, уже погрузившейся в сумерки Шоссейной, потом — раз, ловко перескочить направо, на другую лыжню уже вдоль Октябрьской, и мчать, отталкиваясь от веселого голубого снега, до поворота на бывшую Слуцкую, и там опять перебросить себя на здешний обкатанный снег, и опять мчать, лихо свернув на Пушкинскую, к кино «Пролетарий», а там снова по Шоссейной вниз и опять направо, и радостно дышать, и счастливо думать, что Исаак поправится, что мы будем вместе, что все у нас наладится, что будет весна, что будет лето, что будет наш любимый сентябрь, что прекрасна зима и какое счастье, что у меня есть Исаак!
...Вот они идут с мамой под руку и мама тоже счастлива.
— Идем с нами обедать, сынок, — кричит мне Исаак.
— Папа, дорогой, ешьте пока сами, я пронесусь еще круг, мне так хорошо, я потом приду!
Он что-то сказал маме, а потом крикнул:
— Несись, несись! Пусть тебе будет хорошо!
И я понесся по своему кругу, заканчивая совсем короткие счастливые минуты.
В те вечера часто отключали электричество. Слишком много гирлянд из горящих лампочек в прошедшие праздничные дни украшали город. Нужно было возместить расточительность. Вдруг погасли огни «Пролетария», погасли редкие фонари на столбах, и улицы, как-то уйдя в себя, помрачнели и затаились.
Что-то холодком кольнуло сердце...
Когда я, отряхнув и оставив в коридоре лыжи, открыл дверь в наши комнаты, там, в столовой, на покрытом белой скатертью и уставленном тарелками столе, в центре которого стояло блюдо с фаршированной рыбой и лежала нарезанная хала, уже мигала, чуть коптя, керосиновая лампа.
Ничего она особенно не меняла, только уютней и значительней, как на картинах Рембрандта, выделялось освещенное низким желтым светом лицо Нехамы. Она плакала, а мама, из тени от незнакомой большой вазы с искусственными цветами, безнадежным, захлебывающимся в слезах голосом упрекала ее:
— Зачем ты ему это сказала... Он ведь мог успеть покушать... Зачем ты это сделала...
Я, ничего не понимая, сбрасывал с себя свитер и еще какую-то утомившую меня одежду Они увидели меня и, пригвожденные к своим местам чем-то страшным, сквозь слезы велели мне найти Исаака:
— Иди и найди его, он где-то во дворе, спаси его...
Меня тоже охватило оцепенение. Оно длилось какие-то секунды, но я успел увидеть на столе, в том месте, где ел Исаак, тарелку с нетронутой рыбой, надкусанный ломоть халы и рядом с ним еще влажный, вынутый изо рта, не проглоченный Исааком кусок.
Только кинувшись через кухню во двор, я понял, что он ушел, чтобы сдержать слово и не даться в руки врагов живым.