И жрец поет отходную дребезжащим голосом. Он зол. Он стоит рядом, и пальцы впиваются в Мулькино плечо, а она и шелохнуться боится, чтобы не сделать хуже.
— Она сама виновата, — это были первые его слова. — П-потаскуха…
Он напился.
И, напившись, отвесил Мульке оплеуху.
— И ты потаскухой будешь… нет, не будешь. — Он засмеялся. — Не дам. Чтоб моя дочь — и в потаскухи… пусть делу учат.
И отдал кривоглазому старику.
Делу учили в подвале.
Темно.
И страшно.
Повсюду веревки натянуты с колокольцами, заденешь такую и зазвенит. Мулька сперва задевала, все не понимала, почему нельзя просто подойти к чучелу, в дальнем конце комнаты поставленному. Да и другие толкали, норовили подножку поставить.
Или просто, стоило на тропу встать, за веревку дергали.
Нарочно.
Старик был полуслеп, но видел.
И ничего не делал. Разве что, когда кто-то оказывался слишком уж близко, мог перетянуть по плечам кривою лозиной, приговаривая:
— Не подставляйся…
Мульку приводил отец. Он же и забирал. Остальные ночевали в той же комнатушке, на грязном полу. А у нее отец был. И что с того, что сама Мулька с радостью променяла б отца на самый дальний и темный угол комнатушки?
Иногда он был добр.
— Ничего, поначалу ни у кого не выходит, зато потом… пойдет. Моя порода. Смотри, не подведи.
Она старалась. Не потому, что не хотела подводить, но боялась, что стариковой трости, что его гнева. Она быстро сообразила — хвалить не станут. Даже если она будет лучше всех, все одно не станут. Зато отцепятся, и это уже хорошо.
И вскоре она тенью скользила по подвалу.
И с глазами закрытыми, сутью своей ощущая, где натянуты веревки. Научилась подходить к чучелу и отступать, едва коснувшись, но унося с собой драгоценный кусок хлеба.
Ее вывели на улицу вместе с другими.
Сперва — на лобное место, поглядеть, как казнят неудачливого вора. Назидательное зрелище, от которого занемели руки. Но разве это ж повод, чтобы не работать? Бояться оно полезно. А кошельки собирать — и того полезней.
Мулькин улов был мал.
И он, ожидавший, что Мулька соберет больше всех, обозлился.
— Что, в шлюхи захотела? — Он вцепился в волосы, как делал с мамкой, когда наказать желал. И приложил об угол. В голове разом загудело. — Или работай нормально, или быстро определю, не посмотрю, что ты моя дочка…
…до этого дня он только оплеухи отвешивал. А оплеухи — дело не страшное, их легко перетерпеть.
Тут же он головой в угол впечатал. И что-то хрустнуло, то ли в голове, то ли в носу… юшка полилась. А заодно уж… Мулька сумела вывернуться, ее и этому учили, полоснула по руке его заточенною монеткой.
…надо было по горлу, но она еще боялась убивать.
— Сука, — сказал он, но как-то… с удовольствием. — Знаешь, что я с тобой сделаю?
— Убьешь, как маму?
Она отступила к углу, понимая, что бежать некуда.
…и с восемнадцати берут, а ей лишь четырнадцать. Ко всему дар у нее имеется, это она проверяла, но спящий. А проснется или нет — большой вопрос.
— Осмелела, значит?
В его руке ножик появился, а с ножиком, как Мулька успела убедиться, он управлялся изрядно.
— Сюда иди, — велел он.
И ножиком качнул.
— Нет.
Пусть режет.
Пусть хоть на куски порежет, но терпеть такое Мулька не станет. Она не мать…
…первый удар она пропустила.
Согнулась, отлетела к скамье и о скамью ударилась спиною, только монетку не выпустила, и когда он подскочил, сама ударила, только рука разом онемела. Ничего, вцепилась в ладонь его зубами, стиснула, как умела, и держала… держала…
— Цепкая ты, — сказал он, когда к Мульке сознание вернулось. — Щучкой будешь.
Она хотела сказать, что у нее имя имеется, но не сумела издать ни звука. Только стон из горла вырвался.
— Радуйся, дурища, что совсем не зашиб. — Он приподнял голову и напиться помог. — Я ж, когда не в настрое, дурею. Сама виновата. Чего под руку полезла?
Он привел целителя, старенького, но умелого, и тот составил переломанную руку. Он мазал синяки пахучей мазью, наполнял Мулькино тело силой, которая ей казалась колючей, что молодая солома. Он же и присоветовал:
— Не зли его, девонька…
Когда б сие было просто.
Нет, пока Мулька оправлялась, он был добр. Привел девку, не Гарунину, та б не стала держать таких размалеванных и наглых, но его девка побаивалась. И худо-бедно за Мулькой ходила. Помогала обтереть тело. Подняться.
До ведра дойти.
И это самое ведро выносила.
На него девка глядела с каким-то собачьим восторгом, едва ль не стелилась, чтоб угодить. А он это видел. Ему это нравилось. И девка как-то обмолвилась, что ей свезло, что теперь, глядишь, ее оставят тут. Лучше, чем на улице…
Мулька не стала ее разочаровывать.
Она бы улицу выбрала…
…он избил девку на четвертый день, когда пришел подпивший и злой, видать, проигрался в кости. А эта дура ничего не поняла.
— Бьет — значит, любит, — сказала она на другой день, замазывая лиловый синяк пудрой.
Точно дура.
…и ее он залюбил до смерти.
— И с тобой так будет. — Он не стал звать целителя, но просто вышвырнул девку подыхать на улицу. — Если кочевряжиться станешь. Баба должна быть покорна мужской воле.
Воровала Мулька недолго.