Он, конечно, надеялся, что я после этого продолжу свои талмудические занятия и в конце концов стану раввином: и, стало быть, из полыхающего костра «греховной Америки» будет вынута лишняя головня. Папа был за, он сказал, что пара лишних месяцев усиленного изучения Талмуда мне не повредят. Я, не долго думая, согласился.
О, как мало я понимал, на что я себя обрекаю! Десять часов уроков английского и иврита, плюс два часа занятий с дедом, плюс четыре часа на трамвае — таково было мое ежедневное расписание. Да я бы вполне достаточно мог освоить Талмуд, занимаясь с одним только «Зейде». Утром я из Пелэма ехал на трамвае к нему, потом на другом трамвае я ехал через весь город в иешиву. Иной раз папа заезжал вместе со мной к «Зейде», чтобы посмотреть, как я грызу гранит талмудической науки. О, как озарялось его усталое лицо, когда он слушал наши с дедом дискуссии; он никогда не вмешивался, только слушал. А у меня, должен вам сказать, случались взрывы бунтарского настроения, когда я хотел сбросить с себя это бремя. Однажды я недвусмысленно заявил папе, что я до смерти устал от этих талмудических умствований по поводу законов двухтысячелетней давности.
— Исроэлке, я понимаю, — ответил папа. — Но если бы я лежал на смертном одре и у меня осталось бы только дыхание, чтобы что-нибудь тебе сказать, я бы сказал: «Изучай Талмуд».
Как я сейчас понимаю, вовсе не профессорский гений «Зейде», а именно такое папино отношение дало мне силы все это выдюжить. Он вручил меня «Зейде», чтобы тот дал мне религиозные познания, которых сам папа не мог мне дать по недостатку времени и образования. Долгое время я считал, что если я такой, какой я есть, то это в наибольшей степени — заслуга «Зейде». Но я ошибался. Это — папина заслуга, и только его. Всю свою жизнь я только то и делал, что старался быть похожим на папу.
Когда я чуть-чуть пообтерся в иешиве, мне там даже стало нравиться. Учащиеся — при всем том, что они были, конечно, порелигиознее, чем евреи в школе имени Таунсенда Гарриса, — все же в то же время следили за баскетбольным первенством, играли в спортивные игры, ходили в кино, перехватывали друг у друга экземпляры «Удивительных историй» и без конца говорили о девочках. Не все, конечно, совсем не все. Было несколько таких особо благочестивых, которые чурались «пустой болтовни», но большинство состояло из таких, как я. Однако же благочестивое меньшинство и раввины внушили мне нечто для меня новое — ощущение
Возьмем хоть, наудачу, один пример — кока-колу. Благочестивое меньшинство указывало на то, что клей, которым прикреплена пробковая прокладка крышечек кока-колы, делается, возможно, из лошадиного жира, и, следовательно, тот, кто пьет кока-колу, может вкусить частички мяса некошерного животного. Я никого не высмеиваю, я просто показываю, до каких крайностей иногда доходило дело. Это предположение придавало поглощению кока-колы характер бесшабашной бравады, которая может навлечь на голову грешника громы и молнии, и взбаламучивало в душе ощущение вины. Для тех же самых благочестивых пуристов даже кино было
Однако же при всем при этом атмосфера в иешиве была какая-то теплая, домашняя: никаких социальных перегородок между бронксовцами и манхэттенцами, никаких бутербродов с ветчиной в столовой, никаких страховитых диктаторов, вроде мистера Лэнгсама или мистера Балларда. Тамошние раввины были, в общем и целом, добродушные ученые мужи, а мы, ученики, были все сплошь еврейские мальчики, говорившие на идише за изучением Талмуда и по-английски все остальное время. Это двуязычие отдавало ощущением детских лет, почти атмосферой Олдэс-стрит. Не было в иешиве ни блистательных снобов, вроде Монро Бибермана, ни язвительных скептиков, вроде Эбби Коэна. Все были моего поля ягоды, варившиеся в собственном соку.
Это-то и было самое главное. Это все решило. Все варилось в собственном соку. Ибо иешива была тесным, закрытым мирком, над которым висела тень вины, а я пришел туда со свежего воздуха, из залитой солнцем невинной Америки. Я был не такой, как они.