Колумбийский университет сейчас выглядит почти так же, как тогда. На одной стороне Южной лужайки выстроено новое библиотечное здание, да еще один корпус построен там, где были когда-то теннисные корты. Вот, кажется, и все перемены. Исчезли почти все декорации моего детства: Олдэс-стрит, лагерь «Орлиное крыло», прачечная «Голубая мечта», Минская синагога, школа имени Таунсенда Гарриса, — все это исчезло, унесенное ветром, как марктвеновские чернокожие рабы и колесные пароходы на Миссисипи. Но Колумбийский университет стоит, как стоял, и Марк Герц с Питером Куотом все еще остаются частью моей жизни. В прошлом году я пошел в университет, потому что Марк Герц получил почетную степень, и он выступил с речью на церемонии, устроенной на Южной лужайке. Статуя «Альма матер», как всегда, раскрывала свои позолоченные объятья, и я, сидя в одном из задних рядов, чувствовал себя как персонаж из «Машины времени», особенно когда мимо по дорожке семенил студент в ермолке.
Ну, ладно, ближе к делу. Я решил пронестись через Колумбийский университет галопом по Европам — бросить лишь беглый взгляд на мои студенческие годы и двинуться дальше. Совсем пропустить эти годы я не могу. Никоим образом. Ибо что, по-вашему, делал наш Исроэлке, когда ему был двадцать один год и он жил в роскошном номере отеля «Сентрал Парк Саут», и волочился за очаровательной актрисой? Отвечаю: он был сочинителем реприз. Как же случилось, что Минскер-Годол претерпел такую метаморфозу? Отвечаю: а так, что он поступил на работу к Гарри Голдхендлеру, королю реприз. Но почему, ради всего святого, почему
Время действия — сентябрь 1930 года, перед началом семестра. Место действия — спортивный зал Колумбийского университета, где на деревянных скамейках рассажены четыреста первокурсников, которые сейчас будут сдавать письменный экзамен для распределения по группам. И вдруг позади себя я слышу слова, произнесенные удивленным и раздраженным баритоном:
— Игнаша! А ты чего здесь делаешь?
Я поворачиваюсь.
Надо мной возвышается и презрительно смотрит на меня сверху вниз — словно Гулливер на нахального лилипута у себя на ладони — не кто иной, как Монро Биберман. Кожа у него на щеках и подбородке отливает синевой: видно, что он бреется два раза в день (да, собственно говоря, он подбривал верхнюю губу уже тогда, когда мы с ним писали в школе рассказ). Одет он точь-в-точь как статист из фильма о студенческой жизни: пиджак и брюки, как положено, разного цвета, синий с красным галстук, белые туфли. Я пока еще едва-едва понимаю, как следует одеваться студенту, но я сразу же осознаю, что Биберман — как картинка в модном журнале, хотя я представления не имею, где такую одежду покупают: ведь не у мистера Майклса же.
— Привет, Монни!
В конце концов, мы теперь оба студенты Колумбийского университета, не так ли? Когда-то я называл его Монро, но для своих приятелей из «Аристы» он всегда был Монни!
— Ну и ну! Так это и вправду ты! Да я этот костюм где угодно узнаю!
Да, конечно, лиловый костюм. Я не обижаюсь. В этом море величественных чужаков мне приятно встретить старого знакомого. И я выпаливаю первое, что мне приходит в голову:
— А я-то думал, что ты поступаешь в Гарвард.
Глаза Бибермана загораются недобрым блеском. Он воспринимает эти слова как ответный удар на выпад о лиловом костюме и отвечает ни к селу ни к городу:
— Какого черта тебя сюда приняли?
Я, в своей дурацкой наивности, воспринимаю его слова как шутку и отвечаю в том же духе:
— А Бог их знает! Вообще-то меня зачислили в четвертую категорию. Наверно, мне по ошибке послали письмо, предназначенное для кого-то другого. Ну, а ты-то как тут оказался, Монни? Разве ты не поступил в Гарвард? Я думал, это уже решено и подписано.
— Я решил, что мне лучше остаться в Нью-Йорке, — огрызается Биберман. — Я был в первой категории.
— Твой брат, наверно, очень огорчился, — говорю я, опять, честное слово, вовсе не желая его обидеть.
Дело в том, что брат Бибермана учится в Гарварде. Монни и сам ездил туда на собеседование и заранее всем раструбил, что он уже принят. При моих словах на лице у Бибермана появляется дракулообразное выражение, как когда-то у Поля Франкенталя. Он круто поворачивается на каблуках, отходит и садится на свое место. Мне приходит в голову, что, может быть, стоит пойти и сесть с ним рядом — все-таки мы из одной школы и должны держаться друг друга, — но около него нет ни одного свободного места.