Уже под самой Москвой его прохватил осенний дождь, и он схватил крепкий насморк. От грязи станционной на лбу у него проступила какая-то сыпь. Усталый чрезвычайно, с покрасневшим от насморка носом, он прилетел в праздничную Москву: там шли коронационные торжества. Он захотел заехать в знакомую ему гостиницу Часовникова на Тверской, чтобы хоть немного привести себя в порядок, но фельдъегерь не разрешил: ему приказано доставить Пушкина прямо во дворец. Пушкин только сбросил в гостинице свой багаж, и снова они загремели по Тверской, миновали сияющую огнями Иверскую и чрез Красную площадь, которую Пушкин так любил, Никольскими воротами подкатили к огромному дворцу…
Сердце Пушкина забилось. Он вдруг потух и омрачился: его просто обманули, чтобы он не учинил скандала!.. Потому что, если бы они хотели дать ему удовлетворение по его прошению, они просто ответили бы ему, как полагается, бумагой. Но эта спешка, этот дурацкий фельдъегерь… И он снова весь потемнел от бешенства… Сдерживая себя, он прошел за дежурным адъютантом, щеголем неимоверным, в кабинет генерала Дибича. Тот с официальной ласковостью указал поэту на кресло и сказал что-то адъютанту. Нежно позванивая шпорами, адъютант вышел, а генерал вежливо заговорил с Пушкиным о – погоде… Эта игра в кошки и мышки тому очень не нравилась, и он стал нервничать. Вдруг снова послышался малиновый звон шпор, и вошел адъютант. На холеном, красивом лице его был отблеск какого-то священного ужаса, и все лицо его было точно медом вымазано. И он потушенным голосом сказал что-то генералу. Сейчас же и на лице Дибича отразился и священный ужас, и медь, хотя и в более слабой степени.
– Его величеству благоугодно принять вас сейчас же… – любезно склонился он к Пушкину.
Огромные покои. Слепящая роскошь… Громадные, тихие камер-лакеи, все красные с золотом. Недвижные часовые-гвардейцы… Тишина святилища… Как-то ловко, без задержки, его передавали из одних рук в другие, и вот, наконец, перед ним как будто сама собой распахнулась огромная, тяжелая дверь. Он остановился на пороге. От пылающего камина на него смотрел царь – огромная, тяжелая фигура с красивым, белым лицом. От нее точно сияние какое исходило – вероятно, то коронационные торжества сказывались. Красивые голубые глаза снисходительно осмотрели мелкую, живую фигурку Пушкина. Весь в грязи, с прыщами на лбу и слегка распухшим носом неказист был поэт в эту минуту… И раздался твердый, уверенный, отечески-благосклонный голос:
– Здравствуй, Пушкин!..
Пушкин склонился – несколько ниже, чем ему хотелось бы…
– Я получил твое прошение… – продолжал Николай. – Но прежде, чем принять то или другое решение, я захотел лично повидаться с тобой: мне надо убедиться, что ты, действительно, в твоих мыслях исправился… Подойди ближе…
Он скрестил сильные руки на могучей груди.
– Что ты теперь пишешь?.. – спросил царь.
– Почти ничего, ваше величество… – отвечал Пушкин. – Цензура стала очень строга…
– Так зачем ты пишешь такое, чего не пропускает цензура?!
– Цензура не пропускает и самых невинных вещей, ваше величество… – оживился Пушкин. – Она действует крайне неосмотрительно…
Государь неодобрительно покачал головой: нет, в этом шибздике духу еще очень много! Но Николай решил добиться своего. Разговор завертелся вокруг цензуры. У Пушкина был хороший запас сведений о дурачествах цензоров, и он еще более оживился, начал делать жесты, а затем, усталый с дороги, оперся задом о какой-то столик и стал с видимым удовольствием греть зазябшие ноги у огня камина. Николай слегка нахмурился, но ничего не сказал.
– А эти стихи тебе известны? – вдруг спросил царь, протягивая ему лоскуток бумаги.
– Это мои стихи… – взглянув, отвечал Пушкин. – Я написал их пять лет тому назад…
– Но ты нападаешь тут на правительство, – заметил Николай. – Эти стихи обнаружены у какого-то молодого офицера, и несколько человек уже запутались в деле и сидят… Видишь, к чему ведет твое легкомыслие!..
– Но эти стихи направлены против революционных безумств!.. – воскликнул пораженный Пушкин. – Они посвящены Андрэ Шенье, которого террористы погубили на эшафоте. Я… я решительно ничего не понимаю, ваше величество!.. Кто же мог так истолковать вам их?..
– А ну, дай-ка сюда, – сказал Николай, несколько смутившись. – Видишь ли, заниматься, да еще во время коронации, стихами мне времени нет… – говорил он, пробегая стихи глазами. – Да, в самом деле, мои молодцы переусердствовали… – бормотал он. – Да, конечно… Ну, хорошо… Я скажу там… А чего-нибудь новенького у тебя нет? – спросил он, чтобы замять поскорее скверный анекдот.
Пушкин похолодел: с ним в кармане был только «Пророк», которого он вновь записал, чтобы не забыть, в Твери, на станции.
– Кажется, ничего нет… – замялся он, вытаскивая из бокового кармана сюртука пачку бумажек и перебирая их. – Я выехал несколько поспешно, – сострил он и еще более похолодел: «Пророка» среди его листков не было – он где-нибудь, может быть, даже здесь, во дворце, оборонил его! – Нет, ничего нет… – сказал он.