Николай опять заговорил на разные общественные темы: он ощупывал бунтовщика со всех сторон. Пушкин лавировал, но в душе нарастало раздражение.
– Et bien, pour couper court[67]
: что сделал бы ты, если бы четырнадцатого ты был в Петербурге? – поставил Николай вопрос ребром, пристально глядя в это смуглое, живое лицо.В Пушкине вспыхнула гордость. Но был тут и некоторый расчет.
– Стал бы в ряды мятежников, государь… – вскинул он на царя глаза.
Николаю это понравилось: он принял этот дерзкий ответ за ставку на его рыцарские чувства – он, действительно, считал себя каким-то рыцарем и гордился этим – и, несмотря на явную дерзость, ему захотелось оправдать этот расчет «шибздика», как он про себя звал Пушкина.
– Люблю за правду!.. – милостиво улыбнулся он. – Но я уверен, что с тех пор твой образ мыслей, действительно, переменился… Даешь ли ты мне слово думать и действовать иначе, если я выпущу тебя на волю?..
Пушкин повесил голову и долго молчал: дьявол-искуситель развернул перед ним все прелести мира, который молодой поэт так жарко любил. И он почувствовал, что дьявол побеждает. Он боролся из последних сил.
– Ну, что же? Я жду… – услыхал он отечески-строгий голос.
Пушкин почувствовал, что он летит в пропасть. Он поднял глаза: перед ним стоял с протянутой рукой царь. Еще секунда колебания, и он – положил в могучую руку государя свою маленькую, нервную руку. Николай снисходительно, как для детей, усмехнулся. Стыд жег Пушкина, как огонь, по всему телу, но в то же время он почувствовал, что с его плеч точно тяжкий камень упал: какое-нибудь одно определенное, раз навсегда, решение лучше этих вечных колебаний!
– Ну, я очень рад… за тебя… – сказал Николай. – А теперь entendon-nous[68]
… Во-первых, я даю тебе позволение жить, где тебе угодно… Во-вторых, чтобы избавить тебя от цензоров… а цензоров от тебя, – засмеялся он, довольный своей остротой, – твоим цензором отныне буду я сам: все, что ты напишешь, ты будешь присылать мне чрез Бенкендорфа, а я посмотрю… Ну, и наконец, в-третьих, сколько тебе лет?– Двадцать семь, ваше величество…
– Время жениться. Не все повесничать… – решил государь. – Для серьезного труда нужен покой семейного очага. Но я слышал, что денежные дела твои несколько запутаны. Не так ли?
– Так, ваше величество… – не мог не улыбнуться Пушкин. – Дела мои не веселы…
– Ну, вот… Служить, конечно, ты не желаешь?
– Служить бы рад, прислуживаться тошно, ваше величество… – пустил Пушкин цитату из грибоедовской комедии.
– Ну, конечно… Ты, слышал я, написал что-то там историческое из времен Годунова?
– Да, ваше величество…
– Ну, вот… С твоим дарованием ты можешь пойти далеко, но надо, наконец, взять себя в руки… Можешь всегда рассчитывать на мое покровительство – при соответствующем поведении bien entendu…[69]
– значительно прибавил он. – Все, что нужно, пиши чрез Бенкендорфа. А теперь прощай и постарайся не очень болтать о нашем свидании – надобности в этом нет…Пушкин откланялся – царь руки ему больше не дал – и, чрезвычайно взволнованный, вышел. Сразу же несколько спин согнулось перед ним: его аудиенция продолжалась необыкновенно долго. И он сразу почувствовал на своем лице тот мед, который подметил он у Дибича и адъютанта… Но мысль о пропавшем «Пророке» тяготила его чрезвычайно: если его кто найдет, все может рухнуть. А он уже совсем не хотел, чтобы это рухнуло: если ни графского титула, ни огромных поместьев он и не получил, то все же голова его кружилась в предвкушении больших успехов. Генерал Дибич и адъютант встретили его медовыми улыбками, а когда, раскланявшись с ними, он вышел, адъютант значительно усмехнулся:
– А заметили вы украшения на лбу нашего великого поэта, ваше превосходительство?..
– Да. А что?
– Corona Veneris![70]
– Какая корона? – двинул тот косматыми бровями. – Сиф?
– Сиф, ваше превосходительство…
Генерал покачал головой.
– Ну, это я вам доложу!.. Что же подумает его величество?
Пушкин вышел из монументального подъезда. Был роскошный, весь в бешеных огнях, осенний вечер. За рекой расстилалась тоже вся теперь пылающая Москва. Мир был прекрасен. В груди Пушкина поднялся радостный смех, и он, не удержавшись, широко раскрыл пленительному миру руки…
Сзади, в огромное зеркальное, тоже в огнях окно следил за ним холодными глазами Николай. Увидав жест поэта, он усмехнулся и долго с застывшей улыбкой смотрел ему вслед…
XXXVIII. Бал у герцога Рагузского
Выйдя из Спасских ворот, Пушкин тотчас же взял первого попавшегося извозчика и полетел на Басманную, к дяде Василью Львовичу: надо было прежде всего перехватить деньжонок. Василий Львович, толстый, карикатурный, очень обрадовался племяннику, но сейчас же вспомнил его обидную эпиграмму.
– Подлец ты, а не племянник!.. – закричал он. – Как же можно было родного дядю так осрамить?.. Да еще при гробе тетки… Изверг!..
– Но… но… но… – весело закричал Пушкин. – Прежде всего ты должен обнять своего знаменитого племянника!..