– Совсем нет надобности разбирать, каков мужик и каков барин, – сказал гревший у печки старую спину Никитушка. – Нужно настоящих христиан повсюду искать. Старец, царство ему небесное, не раз говаривал, что истинно-доброго христианина реже встретишь, чем белого ворона… Чтобы отыскать его, не мало диогеновых фонарей нужно…
– Никакой надобности нету и искать его, – сказал бродяжка. – На что он тебе? Сегодня он христианин называется, а завтра нехристем будет… Расходись все врозь и шабаш – это самое верное… Ну, как, Кузьмич? – обратился он к полковнику, чтобы перебить разговор: не любил он долго слова перебирать. – Где же мы с тобой ночевать ноне будем?
В окнах уже стояла черная ночь. И чувствовалось и в горнице, что мороз крепчает.
– Как и где? – вмешался Антипыч. – Ай у меня места не хватить? Вот посидим, погуторим, а потом народ поразойдется, ужином я вас накормлю и спать положу…
Григоров расспрашивал монашка о Святогорском монастыре. Хромов живо рассказывал любопытным о житье-бытье сибирском. Но скоро разговор опять сделался общим: теперь на очереди в трактире было старинное толкование апокалипсиса, найденное в рукописании кем-то из завсегдатаев трактирчика на Сухаревке, в ларьке… И они жадно читали истлевшие страницы с титлами, ломали головы и спорили до поту. Старый бродяжка то с улыбкой смотрел на ожесточенных спорщиков, то мирно задремывал: ах, и гоже было около печки!.. Соловьи изредка сонно пошевеливались и шуршали в завешенных клетках… А в уголке старый будочник с волосатым носом тихонько рассказывал двум своим дружкам по соловьиной части:
– Тогда под Обоянь я подался… Полые воды сошли уж, погода стояла, что в раю, дороги подсохли, и идти было надо бы лучше, да уж некуда… И вот раз под вечер, в пойме, слышу запели в чащуре, над озером… А ловить я надумал на самочку… Ну, разложил это я все свои причиндалы, слушаю, выбираю… А они поют, они поют!.. – дрогнул старый голос. – Ну, прямо в рай не надо!.. И стала меня зазрить совесть: как это ты, старый хрыч, руку на такое созданье поднять можешь?.. Верно, так, говорю, а и уйти, отказаться от всего силы нету… И так я расстроился, что просто заплакал… А они поют, а они разливаются, Господи, Боже мой!..
XLIII. Крестик Азиньки
Пушкин проснулся рано. В доме едва начинали шевелиться. Прошел, осторожно ступая, истопник с вязанкою дров, ближняя печка в коридоре скоро загудела, и из-под двери чуть потянуло дымком. Пушкин любил спать под гудение печки, но тревога, ставшая теперь обычной, не давала сомкнуть глаз. Он раздражался на каждом шагу, в раздражении делал глупости, которые делали жизнь еще нестерпимее. Жизнь становилась просто-на-просто жестокой бессмыслицей…
Вспомнился вчерашний вечер. Он был на первом представлении «Ревизора». Театр был переполнен самой отборной публикой. Слева, в полусумраке директорской ложи, виднелась неподвижно сгорбившаяся фигура с длинным носом… Пьеса с треском провалилась… «Охота была целый вечер истратить на эту глупую фарсу!..» – с зевком сказал, выходя, граф Канкрин, министр. И многие высмеивали автора. Вспомнился старый оригинал Брянцев, – что сказал бы он о пьесе? Техника прекрасная, четкая форма, но центральная мысль была уродлива и невероятна: Россия страшный зверинец, никого, кроме подлецов и уродов, в ней нет… Во-первых, это неверно: есть и люди, ибо иначе держаться жизни было бы не на чем, а во-вторых, такой подход к жизни просто нехудожествен: нельзя написать картины одним дегтем…
Он беспокойно пошевелился: вдруг вся его жизнь представилась ему таким ужасным «Ревизором», а он сам точно Хлестаковым в ней, но запутавшимся, злым. Тот Хлестаков успел ускользнуть и дурит где-то дальше, но ему, кажется, не убежать и судьба-жандарм вот-вот возьмет его за шиворот и потащит к страшному ответу… В последнее время он наделал особенно много всякого вздора. Во-первых, эпиграмма на министра народного просвещения С.С. Уварова, когда-то собутыльника по веселому Арзамасу. Все поняли ее, как сведение личных счетов: член академии русской словесности, он очень добивался быть членом и академии наук, а Уваров тормозил это. За эпиграмму Николай крепко намылил ему голову… Добился он, наконец, разрешения издавать трехмесячник «Современник» и ожидал от него годового дохода не менее 60 000, но – подписка шла совсем плохо. Дела же были до такой степени безнадежны, что приходилось закладывать не только драгоценности жены, но даже ее шали. Раз в тяжелую минуту пришлось даже тащить к жиду серебро Азиньки, но так как денег все же не хватало, то Соболевский дал для заклада и свое серебро. А Натали – продолжала блистать. Ее туалеты, выезды, ложа в театре резали глаза всем тем более, что Надежда Осиповна умирала, в доме стариков царила беспросветная нужда и беспрестанные сцены и вопли «дражайшего» очень волновали умирающую…
Он еще беспокойнее завозился на кровати: что же дальше? Но – ответа не было… Обыкновенно по утрам он долго работал в кровати, но теперь сосредоточиться на чем-нибудь не было никакой возможности…