как вдруг из глаз его хлынули слезы и он, давясь рыданиями, бросил листок и ушел в дальний угол комнаты, и другой прочел за него его обычное послание к друзьям.
И слишком резкий шаг обнажил бы его душу для всех, а этого он никогда не любил, а теперь всего менее: все должно совершаться в тайне…
И опять: куда среди зимы деться? Старая Михайловская усадьба разваливалась. Везде дуло, все скрипело, печки дымили – нужна была хотя некоторая починка. Но на починку и на переезд нужно было самое меньшее тысяч пять, а их не было. Написал он Нащокину, но тот, женившись, стал поприжимистее и отказал: самому тесно. Да и как среди зимы ехать с малышами?..
И пока что они оставались в богатой квартире, в доме Волконских, у Певческого моста, в той самой, из которой десять лет тому назад уехала вслед за мужем в сибирскую ссылку прелестная «дева Ганга». Нужда неудержимо нарастала. Шали, жемчуга и бриллианты Натальи Николаевны то и дело ездили от ростовщика к ростовщику. Пушкин держал голову высоко, с улыбкой, но исхудал, сделался весь желтый и чрезвычайно нервный. Он не мог уже выносить ни долгой беседы, ни крика детей, ни музыки, вздрагивал от звонка или падения книги на пол и иногда целыми часами ходил по комнате взад и вперед… Угнетало его и то, что он никак не мог найти того дома, где ночью неизвестный музыкант играл его «Пророка». Он обегал все дома, которые были около того места, где он был тогда ночью, но ничего не нашел. Казалось, что зовущий голос тот прозвучал ему прямо из глубины вселенной и, сделав свое дело, замолк…
Наталья Николаевна, наконец, и сама увидала страшную правду: беда настигала и надо было спасаться. После многих бурных сцен, плача горькими и злыми слезами, она решила, наконец, «пожертвовать собой» и ехать в Михайловское на несколько лет, пока поправятся дела. Но и она требовала переждать зиму в городе: надо же подумать о детях!
«…О скоро ли я перенесу мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги; труды поэт. – семья, любовь и т. п. – религия, смерть…» Он не окончил этой записи: в последнее время часто мысли и образы, недоношенные, жалко умирали у него на бумаге… И число этих выкидышей все увеличивалось, но он точно не замечал этого. Но когда среди петербургского бедлама, среди балов, неоплаченных векселей, плохих корректур из «Современника», – журнал не шел, – сцен ревности и веселых ужинов он находил в себе силы закончить начатое, из мутных глубин души его появлялись жемчуга красоты несказанной. И в стихах этих ясно чуствовалось рождение, медлительное и величавое, нового Пушкина, большого, углубленного, который, вот еще немного, стряхнет с себя ржавые цепи и загремит над родной страной – пророком… В прелестной, трогательной «‘Молитве», написанной еще летом, – «Отцы пустынники и жены непорочны…» – в молитве, в которой он зовет себя «падшим», уже и следа нет лицейского духа, а в стихотворении «Из IV Пидемонте», тоже еще летом написанным, слышен радостный звук с усилием разрываемых цепей: