Барон спокойно говорил:
– Ви нитшего не понимайт… Это – самолутший поэзия.
Зал пылал и шумел. Пушкины, Азинька и Коко осматривали нижние ложи и первые ряды партера и улыбками и кивками головы отвечали на приветствия знакомых. И вдруг Пушкин вздрогнул. Слева, из одной недалекой ложи, поверх голов, дерзко, с вызывающей улыбкой смотрел на Натали Дантес. Ввиду ходивших по городу коммеражей, Пушкин давно уже отказал ему от дома, но кавалергард имел сотни случаев встречаться с Натали и точно на зло назойливо ухаживал за ней. Дело дошло до того, что княгиня В.С. Вяземская должна была предупредить кавалергарда, что вынуждена будет отказать ему от дома, если он под ее кровом будет так преследовать Пушкину. Но тот не унывал…
За ним виднелась сухая и красивая, с высоким лбом, голова барона ван Геккерен, голландского посла, теперь его отца, чистого, холодного, корректного. Пушкин с отвращением отвернулся в другую сторону и чуть не ахнул: в одной из ложь сановито сидел могутный граф Ставрогин со своей унылой графинюшкой и грандиозным Дунаем! Она была вся залита своими знаменитыми камнями и сверкала, как индусский идол. Вокруг нее увивались уже конногвардейцы, гусары, дипломаты, но она своими дикими глазками смотрела как-то мимо них, точно ожидая, что вот сейчас пролетит муха и она сгребет ее и отправит по назначению…
Рядом с ними, в соседней ложе сидела, Нелидова, бессменная, но не единственная любовница Николая, и все, завидуя, исподтишка оглядывали ее. Красавицей она не была, но была обаятельна… А дальше смеялась всеми своими ямочками бывшая Зизи, а ныне баронесса Евпраксия Николаевна Вревская, рядом с которой невидной бабочкой пряталась Анна: чуя беду, она жила теперь в Петербурге и старалась не выпускать его из глаз. И она через зал сияла на него глазами и радовалась, что теперь-то хотя он, по-видимому, вне опасности. Толстая Нессельрод, поймав взгляд Пушкина, нетерпеливо, с досадой отвернулась. Вон Лиза голенькая с ее божественными плечами, вон приехавшая на торжество из Москвы Зинаида Волконская, вон Плетнев, гнусный Булгарин, вон сияющий благосклонной улыбкой Жуковский с семьей Рейтернов… Не было только Гоголя: вслед за Смирновыми, еще летом, таинственный карла уехал-таки за границу…
В переполненной, душной уже зале точно ветер пронесся. Еще несколько мгновений и в залитую светом малиновую ложу вошла вся императорская семья и – грянула увертюра. Все с любопытством навострили уши. Глинка слушал и не верил, что это создал он, а барон Розен упивался своей поэзией. Потом, когда увидели, что музыка, как музыка, стали шептаться, сосать конфеты, пересмеиваться…
Но действие развивалось и вместо всем уже давно приевшейся итальянщины с ее подкрашенными sentimento brillante[114]
со сцены, из прекрасно сыгравшегося оркестра, несмотря на все, всем операм одинаково свойственное убожество и неестественность mise en scene, в зал полилось что-то до такой степени неожиданное, до такой степени свое, что с каждой минутой возрастало не только удивление, но и восхищение. Пушкин совсем ожил – точно живой его водой взбрызнули… Вот если бы этот маленький чародей что-нибудь из его произведений обработал так для сцены!..И зал разразился бешеным ураганом рукоплесканий.
Пушкин выбрался в фойе и спустился в партер. Соболевский, стоя спиной к оркестру, заговорил было об опере, но Пушкин нетерпеливо махнул рукой:
– Постой… Какая там опера?! В доме всего шесть целковых. Просто глаза изо лба лезут!..
– Могу дать тебе полсотни, – отвечал тот. – А потом будем думать. Да и думать нечего: надо скорее тебе убираться, пока цел… Так ты у меня совсем к черту свихнешься…
– Да я давно уже свихнулся!
– Плохо, брат, дело…
И вдруг Пушкин бешено скрипнул зубами:
– Нет, этого мерзавца надо решительно проучить!
Соболевский посмотрел по направлению его бешеного взгляда и сразу все понял: в ложе Пушкина блистал Дантес.
– Да куда ты?! – схватил он метнувшегося вдруг Пушкина. – Ты совсем одурел?
– Если я этому негодяю закрыл доступ в мой дом, – с пеной в углах рта и дикими глазами проговорил Пушкин, – то это никак не значит, что он может являться ко мне в ложу… Всему есть предел! Пусти…
– Да перестань ты, бешеный черт, дурака валять! – яростно зашипел Соболевский, сжимая ему руку выше локтя изо всех сил. – Что, на глазах у царя ты ему морду бить будешь?! Что, у тебя не будет потом времени? Будешь ты, наконец, когда-нибудь приличен или нет?
Пушкин опамятовался. Где-то раздался звонок. Все поспешили на свои места. И, когда Пушкин под музыку тихонько вошел в свою ложу, – он едва мог сдержать охватившую его дрожь – Дантеса там уже не было. Но все равно: весь закутанный тучами ярости, он не видел и не слышал уже ничего…