Вот в этой-то патриархальной и блистательной обстановке и родился князь Сергей Григорьевич в 1788 г. До четырнадцати лет он воспитывался дома, а затем в аристократических пансионах аббата Николая и Жакино в Петербурге. По тогдашнему обычаю, он с восьми лет был уже записан в полк, но настоящая служба началась для него только в 1805 г., когда он семнадцатилетним мальчиком поступил поручиком в блестящий кавалергардский полк. В следующем году он уже был в боях с французами, быстро пошел вверх и за сражение под Лейпцигом получил уже генерала и был зачислен в свиту его величества. То время было временем, когда в 25 лет люди бывали уже генералами, профессорами и даже знаменитыми поэтами, как Пушкин. И перед молодым генералом открывалась широкая и ровная дорога к еще большим почестям и богатствам, но было в то время в воздухе что-то такое, что отвлекало внимание этих баловней судьбы в другую сторону. В Париже блестящий молодой гвардеец посещал салон г-жи Сталь – там бывал и Александр I – и встречался со знаменитым публицистом Бенжамен Констаном, а в Лондоне навещал О.А. Жеребцову, принимавшую близкое участие в низложении Павла I. И уже с 1812 г. был он членом масонской ложи «Соединенных друзей», потом «Умирающего сфинкса», основал сам ложу «Трех Добродетелей», где был избран почетным членом невской ложи «Соединенных Славян». А из масонов, как это было со многими, попал он в «Союз благоденствия», а затем и в радикально настроенное Южное Общество, которое не боялось ставить на очередь такие вопросы, как истребление всей царской фамилии и введение в России республики. Вскоре после 14 декабря князь был арестован. Следствие установило, что большой активностью он не отличался и «в ответах был чистосердечен», за что и был отправлен государем императором в каторжные работы на двадцать лет… Приговор Волконским был принят сравнительно спокойно, так как никто не верил, что все это серьезно: попугает и простит. Мать осужденного, статс-дама, чуть не на другой день после приговора танцевала с государем на придворном балу и позаботилась, чтобы сыну ее была послана в крепость серебряная посуда…
И вот четыре года уже прошло. Князь понял, что его так блестяще начатая жизнь уже кончена и – смирился. Любимым занятием его было чтение и, когда можно, переписка, а когда писать было нельзя, то разговоры и споры с товарищами по заключению: и теперь, оторванные от всякой деятельности, они все – за исключением Трубецкого – любили поспорить о том, как бы лучше наладить жизнь… В последнее время ко всему тому, что обрушил на него Рок, присоединилось новое обстоятельство, которое все более и более угнетало его: внутренний отход от него жены, которая вышла за него без любви, исполняя только волю своего отца, и которой по годам он мог годиться в отцы. Внешне не было ничего такого, в чем мог бы он упрекнуть ее, но появилось чувство стены, а иногда, против ее воли, у нее прорывалось и раздражение… И он думал об этом беспрерывно, и сознавал, что в этом деле он был, может быть, не совсем прав…
И вот теперь, в этот ясный осенний день, князь, – ему было уже за сорок, он отяжелел, оброс бородой, и его лицо с характерными для Волконских тяжеловатыми чертами слегка уже обвисло, – кусая какую-то былинку, лежал с подветренной стороны у кибитки и угрюмо думал все о том же. Встало сомнение: уж не полюбила ли она кого? Молодежи, красивой, даровитой, эффектной, даже в теперешнем их запущенном виде, вокруг было не мало, но ни на ком остановиться он не мог – кроме Лунина, который был на год старше его… Но и тут ничего определенного не было – так, какие-то неясные флюиды. Но факт был налицо: Марья Николаевна внутренне от него отошла. И он не знал, что теперь ему в жизни тяжелее: крушение всех его былых надежд, эта неволя или это растущее отчуждение молодой жены…
По другую сторону тонкой войлочной стенки кибитки лежал и мечтал барон Андрей Евгеньевич Розен, поручик лейб-гвардии финляндского полка, один из тех прибалтийских розовых немчиков, которые умеют мало того, что удивительно приживаться к русской среде, но и завоевывать себе всеобщие симпатии. Барона в полку все звали «Душа», и кличка эта так прилипла к нему, что он принес ее с собою и на каторгу.