– Не останавливайся ты у твоего сумасшедшего Нащокина, – говорила Наталья Ивановна на прощанье. – Ты уж отец семейства… И в гостиницах незачем деньгами сорить. А поезжай прямо в наш никитский дом и устраивайся в антресолях. Там тебе будет покойно и хорошо… И остерегайся, не говори лишнего: что-то тревожно стало в Москве… Дунька, Машка, куды вы корзинки с провизией положили? А, ну ладно… Туте тебе цыплят жареных положили и всего… Закусишь…
Скаля белые зубы свои, он со всеми ласково простился – рука Азиньки была холодна как лед – и только было сел в коляску, как от белого, облезлого флигеля отделилась черная, страшная фигура Николая Афанасьевича, который, запахивая халат, неверными шагами направился к коляске. Суеверный Пушкин содрогнулся.
– Пошел! – крикнул он кучеру. – Прощайте… Или лучше: до свидания!
– Счастливого пути! Напиши с дороги непременно…
Сумасшедший посторонился от лошадей и, нескладно махая руками, кричал Пушкину что-то несуразное. Но понять ничего было нельзя: со всех концов двора к экипажу бросились с ожесточенным лаем собаки и, прыгая вокруг, все старались схватить лошадей за морды…
И всю дорогу до Москвы Пушкин не мог отвязаться от думы о бледной девушке со страстной складкой рта…
XXIX. Два письма
В Москве в самом деле было тревожно. То и дело вспыхивали пожары. Всюду находили подметные письма с угрозами. Полиция хватала подозрительных лиц, пытала их, высылала в Сибирь, но Москва продолжала гореть каждую ночь. Обыватели на ночь с постелями выбирались на улицы и так спали целыми таборами под открытым небом. Государь император чрезвычайно сердился на бессилие полиции, а москвичи, по обыкновению, на ушко шептали, что она с мошенниками в деле… Наконец, Николай вышел из терпения и повелел в три дня с поджогами кончить. Его знали уже хорошо и потому, схватив снова несколько «поджигателей», заклеймили их каленым железом, сослали в Сибирь и – пожары стали затихать… Но было тревожно все же…
Кутнув как следует Пушкин снова ринулся в бездны российские. И побежали опять перед ним пестрые картины жизни огромной страны – старая, родная сказка, сказка без конца… Но не весела была эта сказка…
Государственность продолжала бороться в этой взбалмошной голове со старыми проказами. Если тут не было калмычки Мансухи, то мелькнула какая-то городничиха и он поторопился сообщить об этом Натали. Впрочем, весьма возможно, что и городничихи никакой не было, как, может быть, не было и никакой Мансухи… Но практика давала себя знать: возврат от городничихи к государственной озабоченности давался ему теперь значительно легче. То, что было вокруг него, он совершенно не видел, не хотел видеть, не мог видеть, – правда жизни сразу разрушила бы всю его необношенную «государственность», – а видел он только то, что входило в его планы, как, впрочем, делают это и все. Он без смеха записывал такие, например, вещи:
«Судьба крестьян улучшается со дня на день по мере распространения просвещения… Избави меня Боже, – торопится он расшаркаться и в другую сторону, – быть поборником и проповедником рабства: я говорю только, что благосостояние крестьян тесно связано с пользою помещиков…» Это было как раз то, чего не хотел признать и что вычеркнул из составленного Шишковым манифеста Александр I, которого Пушкин так травил…
И так, по счастливому крестьянскому морю, прикатил он в старый Нижний и сразу же наткнулся на приятеля своего, Григорова, теперь богатого нижегородского помещика, приехавшего в Нижний по каким-то делам, о которых он, однако, говорить избегал. И Григоров, и его раздобревшая пышечка были разодеты по самой последней моде, причесаны, надушены, покрыты сверкающими камнями, но в веселых глазах нового помещика временами появлялось точно беспокойство какое…
– Александр Сергеевич!.. Дорогой мой… Какое счастье!.. Бутылочку Клико?.. «Да кланяйся, жена!» – смеясь, пустил Григоров из Крылова.
И, как ни сопротивлялся торопившийся Пушкин, – осень с ее ненастьем была на носу – он должен был пировать с ними на ярмарке, в лучшем трактире. Григоров не умолкал.
– Все строюсь, батюшка, Александр Сергеевич, – новым, солидным тоном озабоченного деревенского хозяина говорил он. – Надо устраивать гнездо поудобнее: моенаж наш становится тяжеленек… Да и семья, может быть… – бросил он лукавый взгляд на зарумянившуюся пышечку. – А охоту завел какую!.. Вы непременно должны заехать к нам.
– Непременно, непременно, – говорил Пушкин. – Но сперва надо кончить дело.
– Прекрасно. Тогда на обратном пути… А то смотрите, я своих охотников заставлю арестовать вас на дороге – помните, как тогда, под Отрадным? Ха-ха-ха… Тогда уж, хотите-не хотите, а погостите у нас. Конечно, до Отрадного нам далеко, – вот живут-то, а?! – но все же живем ничего, не скучаем… Как, душечка, а? Вы не скучаете с вашим муженьком?