— Уж и не говорите, добрый человек,— еще сильнее заплакала Анютка.— Дома был, все песни играл. Загрущу, бывало, а он меня туточка сразу и развеселит,— уже совсем разревелась молодка.
— А по тебе он тоскует дюже.
— Не забыл, значит, тоскует. Ох, мой родненький, чадунюшка. Человек добрый, молви словечко, как он по мне сохнет?
— А так, что даже ночами не спит,— тотчас же вышел из трудного положения Коростылев.— Все об доме, о твоей любви думает. А это что же? Ах ты, птичкино гнездышко. Две какие-то дамы.
Женская тень на ширме встрепенулась.
— Да ты не пугайся, красавица. Дамы-то пожилые, вроде как милосердные сестры. Накось, погляди. Э, э, да ты и вовсе счастлива, птичкино гнездышко. Выпадает-то ему дорога к дому.
— Ой, добрый человек, ой, что ты,— вскочила Анютка, и голос ее задрожал от счастья.
— И возвернется он к тебе живой, невредимый, при наградах придет и большую любовь тебе принесет. А еще выпадает вам счастье большое, семейное,— интимно понизил голос гадальщик.— Радость вам будет. Много радости. Вроде на то показывает, как бы ребеночек будет, что ли. Предвидится? Ась?
Анюткина тень кивнула головой.
— Ну вот видишь. Меня не обманешь, я как в воду гляжу.
— Уж истинно, как по книжке читаете,— весело щебетнула Анютка и засуетилась.— Чем же вас отблагодарить, какое добро сделать? Да садитесь же. Я вас так не отпущу. Нет, нет. Ох ты, боже мой, чего же такое придумать? Да сидите, чего же вы встали?
— Служба. На работу надо иттить.
— Так я вам сальца, мучки. А табачку дать? Папаня наш не курит, а у Тимоши есть на чердаке целый мешочек. Сам нарубил. А то, может, у нас на квартире останетесь, у нас уже есть два постояльца, а вы третий. Все веселей. А дом у нас просторный, не стесните.
— Вот это, пожалуй, лучше всего. Мне где-нибудь уголочек, и я доволен.
— Так проходите в горницу, проходите.
Анютка повела нового постояльца в светлицу, и за дверью, которую она забыла притворить, послышался хриплый со сна голос Марка.
— Что? Кто вам сказал, что в нашем колхозе тракторов не было? — кричал он во всю мочь, разговаривая с глуховатым хозяином.— Это, может, у вас не было, а у нас…
Дверь закрылась, голоса затихли.
— А эти о своем режутся,— засмеялся Тимко и вскочил с постели.— Вот и разберись. Одни плачут, другие скачут.
Он выспался, чувствовал себя здоровым и сильным. В окна бились синицы, сверкало зимнее утро.
Возле кровати на стульчике висела выстиранная, выглаженная гимнастерка, еще домашняя, которую он взял из Трояновки, синие казацкие, с лампасами шаровары, белые шерстяные носки. Тут же стояли старенькие, аккуратно подшитые валенки и лежала рыжая заячья шапка, пахнувшая чердаком.
«Анютка не спала всю ночь. И все это делала для меня. А я? Кто я? Кто я ей такой?»
После завтрака хлопцы отправились на работу. Утро было ясное и морозное, сахарный снег скрипел под ногами, на черных тынах то здесь, то там вымерзало крепкое, как броня, белье в снежных искрах: не в одном дворе этой ночью стирали женщины. Топили почти во всех хатах, и сиреневая тень от дымов ложилась на снега.
Вжи-вжи, вжи-вжи — скрипело под ногами, и пар валил изо ртов, как из паровозных труб.
Из каждого двора выходила небольшая группа людей с кирками, топорами, ломами, лопатами и направлялась вниз, к Дону. Марко балагурил всю дорогу. А что ему теперь? Под чумаркой ватная кацавейка, чоботы крепкими тряпками обмотаны. Утеплился, хоть на всю зиму.
— Наелся, аж ноги гнутся. Не знаю, как лопату буду держать,— жмурился он на снег.
А на Тимка все не мог налюбоваться и дивился казацким шароварам, да еще с лампасами.
— Хоть в персидскую армию пиши.
— Почему в персидскую?
— Ну а в какую ж еще? В белогвардейскую? Так ее ж нету, разбили. А с красными лампасами тебя в Красную Армию никто не примет. Ты же, братец, контрреволюцию на себя нацепил, это я тебе как другу говорю. И попадешься ты властям на глаза — оборвут они тебе эти штаны, в одних подштанниках красоваться будешь. Лучше попроси у меня ножик, я уж тебе по дружбе одолжу, да быстренько отпори их к лихой маме.
— Ах ты ж, птичкино гнездышко,— тоненько смеялся Коростылев, сверкая желтыми крагами.
Тимко поскрипывал валенками по снегу. Его заячья шапка заиндевела, лицо разрумянилось. Он был занят своими мыслями и уже не слышал, о чем тараторит Марко.
Вышли к Дону. Вдоль берега стояли люди и долбили мерзлую землю. Тимко занял свое место рядом с Коростылевым и Марком и тоже стал долбить. Кайло подернулось матовым налетом, и холодная деревянная ручка чувствовалась даже сквозь рукавицы. Земля была твердой, как бетон. Отбитые куски отлетали с грохотом, как осколки гранаты. Тимко долбил долго, чтоб согреться, но руки коченели, и он время от времени дышал на них. По всей линии бухали кирки, кайла, ломы и двигались люди — черные, неуклюжие. Кое-где уже жгли костры из сухого бурьяна, возле них грелись трудармейцы.
— А что, и нам можно огонек разжечь,— сказал Коростылев и, бросив кирку, пошел собирать сухой бурьян, прихватив с собой Марка.