Два воина, вымазанные грязью до самых бровей, охраняли его. Прилетали гонцы с расквашенными губами и носами, в рваных рубашках, в штанах без лямок и пуговиц, так что приходилось придерживать их руками, жаловались, что казачество напирает, что нет никакого удержу, просили подмоги, но он не хотел их слушать и отправлял обратно, чтобы умирали за него. Тех же, что упрямились, рубил как капусту, и они тут же лежали в траве и канючили, чтоб он снова отпустил их в бой. Но как же их отпустить, если они порублены! А там, на буграх, честное казачество сражалось с татарвой. Их кони ржали как бешеные, и сабли ломались, и уже не хватало земляники для ран, и девчонки собирали ее в подолы. Только это были не простые девчонки-пастушки, а притащенные на аркане полонянки, отданные хану в рабство. Они собирали землянику недалеко от Тимка. Трава была высокая, густая, и Тимко не видел девчонок, только слышал их голоса, тоненькие, похожие на писк чайкиных птенцов. Он слышал голоса, но не обращал на них внимания. Он — хан, и не подобает ему льнуть своим закаленным сердцем к каким-то бабам. Он напился молока, наелся земляники, и, хотя в животе урчало, он лежал величественно, глядя из-под картуза на высокое, в светлых солнечных полосах небо. Лежал долго и даже задремал. Когда проснулся, небесных полос уже не было, а синела сплошная громада туч, и за ними спряталось солнце.
Шум битвы утихал, звуча уже за Данелевскими косогорами, окутывался мглой, таял. Над лугами стало тихо. Вдруг из зеленых трав послышался плачущий голосок — это пела дивчина-полонянка, грустно, с надрывом, с трепетным клекотом молоденькой журавочки:
Выводила она тоненьким голоском песню, и в груди у нее что-то рвалось, и грустный вскрик не получался, девчушка вновь начинала песню и вновь с напряжением тянула и тянула, держала ее во рту, как свежую земляничную ягоду, песню своих предков.
А Тимко лежал, заложив руки за голову, глядел на синюю громаду туч строгим ханским взором, и мерещилось ему, что это уже не тучи, а синие темные горы, и там, за горами, Крым. Зеленая, залитая солнцем душистая долина, а по этой долине ходит голубка и умирает от горя. Голубка — обыкновенная, сизая, с радужными разводами на грудке, с малиновыми лапками и острым клювиком. Ходит и ходит, клоня головку то влево, то вправо,— это она умирает от горя. И тает как воск от этой песни суровое сердце жестокого хана, и он уже не может больше слушать тоненький голосочек девочки и, разыскав ее в траве, хватает за косу.
«Ты зачем поешь? — хмурит он брови и заносит саблю.— Хочешь, чтоб я тебе голову срубил?»
Девчурка морщится от боли, смотрит на Тимка умоляющими глазами, и в них полощется страх. Тетерина Орыся! Он так и думал. Это та худенькая Орыся, у которой в глазах цветет лен, это она вчера в него песком кидала! Погоди же! В черной руке хана мягкая, как пряжа, коса, а сабля занесена над головой. Хан имеет право казнить своих пленниц. «Сейчас поставлю ей рубец на шее, тогда узнает. Не нужно будет и земляникой мазаться, которую она еще держит в фартучке и прижимает к животу».
«Пусти меня»,— просит Орыся. «А зачем поешь? Вон мои татары кровью обливаются».— «Ведь я голубка».— «Вот глупая. Разве люди голубками бывают?» — «Бывают. Я сама слыхала, как Хомин Микола под вербами говорил Прокоповой Насте: «Ты моя голубка».
Из пальцев Тимка выскользнула коса, и он опустил деревянную саблю: «Давай сюда землянику». Она тряхнула косичкой, поднялась с примятой травы и, все так же прижимая к себе землянику и все еще боясь его, на шажок отступила. Коленки ее были зелеными от травы. «На»,— робко сказала она и раскрыла фартучек.
Тимко выгреб ягоды в картуз, пронизал полонянку ханским взором. Она со страху замигала ресницами, на пухлых губах краснел ягодный сок. Потом вздохнула и сказала, улыбнувшись: «Бери. Я себе еще насобираю». (У нее выпал передний зуб, и она немножко шепелявила.) Шейка у нее была тоненькая, и сквозь платьице проступали позвонки. Когда она наклонилась, чтобы снова собирать землянику, спинка ее выгнулась, как стебелек кувшинки в воде, и вся она, худенькая, длиннорукая и нескладная, вызвала в Тимке злость.
Он прыгнул к ней и потащил к копенке, толкнул на мягкое ложе и высыпал ей в подол ягоды из картуза. Она смотрела, не понимая, чего от нее хотят, беззвучно шевелила губами, и в глазах ее было полнеба. Она глядела на него секунду — губы ее, высохшие на ветру, потрескались, и ей было больно улыбаться, но она улыбалась. Тимко ненавидел ее глаза, а улыбка и вовсе его взбесила. «Вон тебе кобыла зуб выбила».
Она прикрыла губой щербинку, но не сводила с него глаз.
«Ну, чего уставилась? Хочешь ханшей быть?» — «А ты?!» — «Я пойду в казаки».— «И я с тобой».— «Ха-ха, какой же из бабы казак! Нет, ты сиди тут и будь полонянкой, а я приду с войском и вызволю тебя из неволи».