— Господи, да отколь вы такие взялись? Хворью никакой не страдаете?
— Страдаем,— вырвалось у Марка.
— Что же с вами стряслось, разнесчастные вы мои? — сочувственно покачала головой казачка.
Марко подождал, пока старик не вышел в другую горницу, закатил глаза:
— В каждом хуторе по дивчине любим. А от Украины до вас сколько хуторов будет? Вот и выходит, совсем нам каюк. До Волги не дотянем. Мне-то еще ничего, а вот ему,— он кивнул на Тимка,— кожух зубами порвали, и теперь ветер задувает, как в решето.
Анютка заиграла бровями и, слегка закинув голову, затряслась от смеха, белое лицо ее покраснело.
— Ах, уморили меня, совсем уморили,— хохотала она, вытирая рукавом слезы.— Ах ты хворь окаянная, как же ты парней измучила,— заливалась она, закинув назад голову. Потом оборвала смех, сказала задумчиво:— А мой казак на войне. Раньше письма слал, а последнее время не слышно что-то.
Она подошла к Тимку, взяла белыми горячими пальцами за руки:
— Бедненький, совсем его сон сморил. Ну не спи. Сейчас я вам ужин принесу, и полезайте спать на полати. Вшей у вас много?
— Не жалуемся,— ответил Марко.
— Ничего, перебаню вас и бельишко выпарю — сразу меньше станет,— улыбнулась Анютка и, быстро перебирая маленькими ножками, исчезла в дверях.
Марко глянул ей вслед, ударил шапкой об пол:
— Ну и казачка! Вот это казачка! Так ветром от нее и веет. Если не будем дураками — как вареники в масле будем плавать. Говорят, казачки на любовь очень жадные. Смотри, Тимко, не проворонь. Ты к ней ладком да с лаской — она еще и по одежке подарит.
Тимко скосил на Марка сонные глаза.
— Тебе что, в мозги кровь ударила? Так я тебе немного отцежу из носа.
Марко затих и начал располагаться как дома. Снял с себя чумарку, какие-то бабьи кацавейки и в одной домашней сорочке, грязной и мятой, развалился на лавке. Тимко тоже снял кожушок, фуражку, размотал на шее рушник, глянул на вышивку, усмехнулся, бросил в угол.
От ласкового, домашнего тепла Тимка разморило, не хотелось ни двигаться, ни говорить. Чтобы прогнать сон, который наваливался на него теплой волной и выстилал ватой твердый пол, хлопец бродил по светлице, блуждая невидящим взором по стенам и чувствуя, как мгновеньями его окутывает что-то теплое и мягкое.
«Ну, так я и ужина не дождусь»,— подумал он и, набросив на плечи кожушок, вышел из сеней. Тотчас же его ожег мороз и снежной лапой смахнул сон с его лица. Тимко откинул полу кожушка, высек из самодельной зажигалки огонь и закурил. Ветер утих. Месяц за хатой не был виден, только с железной крыши стекал на снег лунный дождь и снег под ним кипел и стрелял стальными иглами. Небо — прозрачная ледяная глыба, скользкая, холодная, утыкана золотыми гвоздиками звезд. А там, в какой она стороне, за этой ледяной глыбой — Трояновка? Ох, как она теперь далеко.
вспоминается Тимку старинная песня, которую он слышал с самого детства. Пела ее мать, пели девчата на Ташани, когда белили полотно, пели молодицы на сенокосе, сгребая колхозное сено,— и вот уже не чувствует Тимко ни мороза, ни холода и, погружаясь в синеву грез, клонит чубатую голову. В пальцах гаснет цигарка.
…Ему уже было двенадцать лет, и он пас корову за Ташанью. Был летний день. Травы брызгались соком, а вода в Ташани пахла земляникой. Коровы несли на рогах солнце, в глазах — небо, а в вымени — молоко. Мальчишки играли в войну, рубились на бугре саблями, насмерть, без пленных. Прибегали после жаркой схватки с горящими глазами, грязные, вспотевшие, гарцевали на палках, лопухами бинтовали раны, а чтоб они были страшнее, чтоб кровь из них так и хлестала, мазали руки и лица земляникой. Тимко не играл в войну. Он был хан. На шею ему повесили ожерелье из лилий, сделали из лопуха шапку, посадили на копенку сена и дали в руки саблю.