– Мейбл! – сказал я. – Мейбл! Подумай немного, прежде чем отвергнуть меня! Разве я недостаточно хорош для тебя? Тогда, ради Бога, молю, скажи мне, каким ты хочешь видеть меня? Что ты хочешь из меня сделать, и я сделаю это, стану таким, как ты хочешь. Подумай, как долго я поклонялся тебе, глядел на мир твоими глазами. Я полюбил тебя с первого взгляда, ещё ребенком, почти не осознавая того. И с тех пор только вырастал в разуме и любви. О, Мейбл! Вспомни всё, о чём мы говорили, о чём думали вместе. Неужели ты сумеешь найти ещё одного мужчину, полностью разделяющего все твои мысли? Нет, ты просто обязана любить меня. А какие письма ты мне писала! О! Мейбл, Мейбл, я знаю, Господь не допустит, чтобы чувство, подобное моему, осталось без воздаяния. Ты любишь меня – я знаю это, я в этом уверен; ты просто испытываешь меня. Ну, довольно, моя собственная, единственная, кто любит меня. Посмотри, разве я мало люблю тебя?
И я пал к её ногам. Я схватил её за подол. Я уткнулся лицом в складки юбки, старательно стараясь убедить себя в том, что она испытывает меня, что глубокое чувство мешает ей говорить, что всё это только сон. О, как я пытался пробудиться, как хотел проснуться с отчаянно бьющимся сердцем посреди чёрной ночи на собственной постели. Точно таким образом в детстве я избавлялся от снившихся мне львов, разбойников, близкой смерти, от самого дьявола, пробудившись в своей собственной комнате – пусть в темноте, но с сердцем, колотящимся от страха погони или радости избавления.
Но теперь избавления нет, меня окружает истинный и отчаянный кошмар. Былые кошмары сомкнулись вокруг меня, превратившись в самую злую действительность, чего я всегда боялся. И стены этой жути окружают меня боками железного ящика, уносимого вниз по течению быстрой рекой в безмерное, бурное море… И чёрные воды повсюду, даже над головой. Проснувшись, я уже не увижу ничего иного.
Послушайте-ка её слова, вы, счастливые возлюбленные. Способны ли вы поверить в такое? Я лично – нет. Не глядя вверх на неё, лежа у ног, я ощущаю, как губы Мейбл складываются в эту жестокую улыбку; вырвав платье из моих рук, она сказала:
– Слушай, Хью. Я называю тебя так, кстати, не потому, что ты мне симпатичен, а поскольку фамилии всегда казались мне не имеющими смысла. Хью, я никогда не любила тебя и не полюблю. Нет, более того, я не уверена в том, что не испытываю к тебе ненависти – за то, что ты объявляешь о каких-то своих правах на меня и упоминаешь Бога. Кто дал тебе право быть моим господином и оспаривать веления моего сердца? Что ж, я долго ждала, что ты, наконец, потребуешь меня целиком… и теперь отбрасываю твою «любовь» и топчу – вот так, вот так, – ибо эта самая «любовь» всегда и повсюду была для меня тяжким бременем. Ты знаешь мои думы? Да, конечно, у тебя, считающего себя моим учителем, найдётся несколько собственных мыслей. Какой мужчина мне нужен? Да, мне нужен отважный и красивый муж. А ты – трус и калека. Я испытываю тебя? Нет, Хью, в этом нет необходимости; я и так прекрасно знаю тебя… слабого, нерешительного, неспособного на великие деяния. И я выйду только за великого человека… Мужем моим станет лишь:
Но прежде, чем она начала этот стих, жизнь моя преобразилась. Только что лежал я, простёртый неведомо в каких муках, – и пришёл покой. Я немедленно успокоился, начиная покорять страсть своей могучей воле; началась битва, в которой я сражался с такой отвагой.
Прежде чем она начала этот стих, я поднялся, и, заметив меня на ногах, такого невозмутимого и – да, отважного, – это меня-то, «калеку и труса», она дрогнула передо мной; голос её затрепетал на презрительном слове. Тут я подумал: «Какая она холодная, раз способна вспомнить в подобный миг красивые вирши. О! Месть моя будет верной и надёжной – не хуже, чем если бы я убил её в этой комнате, пронзив сердце кинжалом».
Сердце мое, наконец, совершенно успокоилось, целеустремлённость вернулась, и я смог говорить – без малейшего пыла в словах, но и не принуждая себя к неестественному спокойствию. Я умею казаться – и так было годы и годы – не холодным и жёстким человеком света, не бездумной счётной машиной, населившей Господню землю попечением современной науки, а любезным и добрым человеком, бесспорно полным всяческих познаний, но и оставившим место для любви, устремлений и веры. Ах! Судившие обо мне подобным образом не видели этой схватки, не видели горькой битвы, разразившейся в комнате старого дома в Ристоне – там, где река расширяется.
Я помолчал – очень недолго, – а потом поглядел ей в глаза и сказал: