Однако укол памяти был точен во всём: в голосе, лице и прочем. Так макушка какого-нибудь большого дерева, скатившегося в разлившуюся реку, блеснёт на мгновение влажными ветками под февральским солнцем, а потом ровный и быстрый поток унесёт её к морю; часто мелькает она, и, наконец, волны выбросят ствол на берег, но где и когда, кто знает…
Но болезненные сии воспоминания не часто приходили ко мне. Приход их становился всё более редким, и, наконец, – казалось бы, накануне триумфа – я пал.
Свадьба эта произошла более чем через пару лет после того апрельского дня, когда я прочитал запечатанное письмо. После её брака я на целых три года погрузился в работу и прославился; многие боготворили меня – за те слова, которые я говорил, за то, чему научил их. В свой черёд, я искренне любил этих людей, и всё же меня как бы окружала некая тень, являвшаяся не просто притупившимся отражением прежних событий, но в моменты уныния превращавшаяся в пагубные сомнения, заставлявшие меня предполагать, что пять последних лет моей жизни явились, в конце концов, ошибкой, горестной неудачей. Тем не менее, огромное количество дел не позволяло мне надолго погружаться в сомнения; мне приходилось отступать, и, наконец – хотя я не догадывался об этом в своей выдуманной безопасности, – они осадили меня целой ратью.
Дело было весной, примерно через пять лет после того самого дня. Я жил в Лондоне и последние месяцы действительно очень много работал: целыми днями подолгу читал и писал, нередко отдавая этому занятию и всю ночь, время от вечера до рассвета пролетало, словно десять минут. Итак, я трудился; трудился настолько усердно, что однажды, встав ото сна ранним утром, около шести часов, увидел чистое синее небо над кровлями Лондона и вспомнил, что поля вокруг города уже усыпаны первоцветами. Тогда я сказал себе: «Сегодня никакой работы, сегодня у меня будет весенний праздник. Я возьму с собой книгу с какой-нибудь повестью, отправлюсь в поля и прочту её, не пытаясь запомнить, только ради удовольствия».
И едва я сказал себе это, сердце моё наполнилось радостью – как у мальчишки в воскресное утро. Я встал и выбрал томик Шекспира, потом открыл его на «Троиле и Крессиде», прочёл строчку-другую из сцены разлуки. И слёзы набежали на мои глаза.
«Экое мягкосердечие одолело меня сегодня, – решил я, – но я возьму эту книгу и прочту её. Давненько не открывал я Шекспира. Сколько же лет прошло с тех пор, как я впервые прочёл эту книгу».
Да, в тот день я был мягок сердцем; посмотрев в зеркало на сделавшуюся дурацкой фигуру, на осунувшееся лицо, покрывшееся за пять лет сеткой морщин, придававшей странную жалобность уродливой физиономии, я сперва улыбнулся, а потом чуть не разрыдался от жалости к себе, и слёзы вновь наполнили мои глаза. Тем не менее, я подумал – не стоит портить себе праздник – и укрепился сердцем. Словом, на улицу я вышел в некоторой лёгкости духа, которая, как мне было известно, могла в любое мгновение превратиться в самую глубокую печаль. Я отправился в сторону Эссекса, и колокола церкви, мимо которой мне пришлось пройти, выводили такую мелодию, что я ускорил шаг, дабы поскорей удалиться от этого звука.