Главный дьяк самолично наблюдал за трудившимися для него людьми: совсем недалеко шло застолье, пир, словно битва, шумел во всю свою грозную мощь, и нужен был хозяйский глаз, чтобы пишущие, считающие деньги на дорогу гонцам, отбирающие трофейные дары чужим властителям, не бросили неотложную работу, дабы улизнуть туда, куда влекла их великая сушь в молодецких горлах, требовавших хмельного. Или чтобы, чего доброго, в самом княжьем шатре не появился жбан с проклятым зельем, способным повести отточенные гусиные перья и тростниковые каламы пишущих по драгоценным пергаментам вкривь и вкось. Только московитина, достойного дьячьего доверия исполнительного и храброго юношу, рачительный Цамблак отпустил со всей писарской снастью в шатер пана Молодца, где квартировали Чербул и Юнис. На то была еще одна причина: старый и мудрый грек не мог допустить, чтобы последний знатный пленник, оставшийся еще в руках господаря, был растерзан дюжиной пьяных воинов, способных случайно сунуться в шатер, где приютили бека.
Такое чуть не произошло наутро после боя. Два десятка воинов-секеев захотели взглянуть на опального героя дня и угостить заодно Чербула привезенной из дому сливовицей. Однако, увидев молодого османа, трансильванцы, накануне потерявшие столько товарищей, озверели и были готовы убить и Юниса, и преградившего им дорогу белгородца. Войку собирался уже дорого продать свою жизнь, как на помощь подоспели Володимер и ла Брюйер. Но и это, возможно, не предотвратило бы несчастья, не случись поблизости Фанци, которого трансильванцы еще больше полюбили за храбрость. Только венгерский рыцарь и сумел утихомирить своих рассвирепевших земляков, требовавших выдать им «нехристя», чтобы напоить его кровью землю на братской могиле воинов-пахарей с Карпат.
С тех пор в шатре пана Молодца всегда коротали время двое или трое рыцарей или витязей-куртян; негласно установилась постоянная стража друзей. А их у Чербула в войске стало очень много, хотя все знали, что сотник у князя в немилости. И мало кто решился бы порицать бывшего начальника барабанной засады, как звали его шутники, в спасении и защите молодого бека. Истинные воины отходчивы в гневе, а эти были еще и победителями. Сейчас, кроме увлеченного своим делом Володимера, в шатре на кошмах и шкурах возлежали пан Велимир Бучацкий, Персивале ди Домокульта и Мырза, сын Станчула.
— Пане Войку, — глухо сказал гигант-поляк, чью челюсть закрывала плотная повязка, — спроси, пане-брате, пана пленника, когда он научился мудреной этой игре, которой обучает сейчас тебя. Не в серале ли его языческого величества султана?
Глаза Юниса сверкнули, когда он услышал вопрос, в простоте душевной дословно переведенный Чербулом.
— Ответь ему, господин: у пленного перса. У персидского бека, которого я сбросил с коня и связал арканом в самом начале счастливой битвы османов с изменником веры Узуном.
— Он храбрый воин, пан Мырза, — добавил от себя Войку. — И не просил пощады, увидев смерть. Тебя же, пан Велимир, покорнейше прошу, не задирай Юнис-бека. Не раб он мне, а гость.
Речь пошла о мунтянах-проводниках, о князе Раду, приставившем их к османским полкам, о судьбе соседнего воеводства. Никто не оправдывал прекрасного ликом господаря, но некоторые все-таки жалели его, самой судьбой принужденного сражаться за неверных.
— Что там ни говори, — упрямо заметил пан Бучацкий, — князь Штефан не зря бил мунтянского труса, где ни встречал. В Польше тогда говорили: пан Штефан бьет воеводу Раду, как сильный кот трусливого котенка с соседнего двора.
— Князь Раду не был трусом, — возразил Мырза. Глаза молодого вельможи задумчиво следили за пляской искр над угольями мангала. — Просто это очень невезучий человек. Да и наш воевода впервые ударил на него только тогда, когда увидел, что мунтянин остается султану верной слугой. У нас все думали, что Раду, посаженный Мухаммедом на отцовский престол, отложится от своего господина. Но вышло по-другому, и вся сила турка не защитила мунтянина от гнева Штефана-воеводы. Господа рыцари знают, верно, — добавил сын Станчула, — что взятая в плен семья князя Раду до сих пор в Сучаве. Даже верные слуги нашего государя до сих пор думают, что с Раду он слишком жесток.
— А по-моему, — проворчал Володимер, — все по правде. Басурманский холоп получил, что заслужил.
— Вот уж, панове, не воинский спор. — Пан Велимир, осушив кубок, еще вольнее развалился на войлоках и кошмах. — Будто мы в иноческой келье! Справедливость, жестокость! Монашеские слова, панове, школярские! Наш воинский судья — острый меч, он всегда верно решит, кто прав.
— Сам Александр Великий одобрил бы эти слова, — с легкой усмешкой проронил флорентиец.