Юлиан был типичным энтузиастом по натуре. Внушив ему, внедрив в его сознание страстное восхищение античной литературой, его первые воспитатели внесли в душу царевича опасные для его христианского правоверия ферменты, приведшие натуру Юлиана в состояние постоянного брожения. С течением времени его любовь ко всему греческому, эллинскому становилась все более и более фанатичной, безоговорочной, безусловной, приведя его, в конце концов, в состояние форменного «опьянения эллинским духом». Он был настолько всеобъемлюще одержим идеей «неоэллинизма», феномен возрождения которого был кратко обрисован на предыдущих страницах нашего правдивого повествования, что стал рассматривать творцов античной культуры как «богоизбранный народ». И, обращаясь впоследствии к нему с торжественной хвалебной речью, Ливаний совершенно обдуманно и сознательно, стремясь воздать Юлиану и его подданным честь, именовал их греками, чтобы возвысить императора-эллинолюбца в его собственных глазах. До времен, в которые подданные (восточно)римских императоров, окончательно перейдя с латинского языка на греческий[82]
, продолжали называть себя на этом греческом языке «ромеями», то есть – «римлянами» (а отнюдь не «эллинами» и не «греками»), было еще далеко…Вновь пробуждающийся эллинизм, которому Юлиан был обязан своим первым духовным пробуждением, вызывал у христиан обеспокоенность и озабоченность во многих отношениях. Греки-эллины, гордые своим великим культурным прошлым, отнюдь не были склонны к безропотному, охотному, послушному отказу от своих религиозных традиций.
Опасность для новой религии почитателей Христа была тем больше, что языческий консерватизм подкреплялся действием еще одного, весьма привлекательного, комплекса верований. Люди IV века еще не освободились от давней, глубоко укоренившейся в человеческих сердцах, умах и душах привычки, особенно характерной для исповедников древнего «родноверческого» политеизма. Его адепты постоянно, неизменно проявляли склонность к поэтическом преображению и даже обожествлению всего земного, по меньшей мере, в форме склонности усматривать во всем и в каждом некий отблеск, отсвет, отражение Верховного Существа, мыслимого как потусторонний, трансцендентный источник Света. Люди эпохи Юлиана, в большинстве своем, не относились к персонификациям, населявшим поэмы Гомера-Омира, Гесиода-Исиода «и иже с ними», с тем же, в лучшем случае, недоверием, а чаще – неверием и скепсисом, что и мы, люди просвещенного XXI века. Божественная гармония небесных сфер, вся прелесть описаний природы, привлекающих и радующих по сей день и нас, так что современные неоязычники-«родноверы» черпают в ней свое вдохновение, в эпоху Юлиана все еще оказывала соблазнительное влияние и производила на людей впечатление разыгрываемого ради них Высшими Силами величественного и великолепного спектакля, долгое время переполнявшее души всех чад земных. Не изгоняя из себя, после очередного духовного соприкосновения с «миром сим», демонов (или по-нашему, по-русски – бесов), не принуждая свое сердце к отстранению, или, вернее – отвращению от матери-природы с ее неисчислимыми красотами, не сотворив торопливо крестного знамения, чтобы устремиться всеми своими помыслами и чувствами к Богу новой, христианской, веры, было очень трудно снова не поддаться древним чарам, не впасть опять в языческую прелесть («возвратиться, подобно псу, на свою блевотину», как выражались христиане)…
В любом случае, соприкасаясь с «древней мудростью», христианину требовалось быть предельно осторожным. Однако не похоже, чтобы Юлиан в пору своего ревностного исповедания христианства подобную осторожность проявлял. Случалось, Юлиан слишком часто и слишком долго позволял искушать себя коварным бесовским силам, живущим и плетущим свои сети для уловления душ человеческих, в солнечных лучах. Так что, вероятно, его мистическое поклонения Солнцу, потрясшее и подорвавшего со временем основы христианской веры Юлиана, началось – пусть неосознанно, или, выражаясь современным языком, подсознательно! – на очень раннем этапе жизни царственного сироты.
Во всяком случае, в своей речи о царе Гелиосе-Илиосе царевич утверждал, что ослепительный луч первого просветления или озарения, очень рано, подобно молнии, поразил его, пройдя сквозь облака тумана, долго скрывавшие от него стезю спасения. Когда царевич Юлиан, растущий в одиночестве ребенок, прогуливался, – может быть, в Макелле – находясь под впечатлением своих глубоко эмоциональных переживаний и мечтаний, он уже ощущал в себе и на себе магическое действие великой Мировой Души. Порой, при свете дня, он чувствовал, как Солнце облекало его своими лучами, привлекало, притягивало его к себе, до полного слияния с собой, и учило его в мистическом озарении познавать, любить и почитать свое, Солнца, всемогущество. А бывало и так, что Юлиан в тишине ночи, когда умолкал шум и гомон людских дел и снова становились слышны голоса вещей, подолгу оставался погруженным в благоговейное созерцание небес и созвездий.