И снова – легкое неприятие моего языка, презрение к чему-то
Ложку я не беру. Виноватые голоса летят мне вслед, но я, не оборачиваясь, иду к недавно обнаруженной тропинке, ведущей на скалистый холм в стороне от дороги.
Земля разбила лагерь вдоль дороги, где местность более ровная, но горные жители расположились и на холмах: они привыкли устраиваться на крутых склонах. Внизу, у самой воды разместились жители рек: они спят в наспех сколоченных лодках.
Но все же… Земля ведь
Есть лишь Земля.
А я – тот, кто стоит в стороне.
Дохожу до того места, где склон становится совсем уж крутым, и подтягиваюсь на руках. А вот и уступ, на котором можно сидеть и смотреть на Землю, так же как Земля может сидеть на гребне холма и смотреть на Бездну.
Место, где можно побыть одному.
Но я не должен быть один.
Я мог бы есть и смотреть на занимающуюся зарю вместе с моей любовью, готовясь к новому сражению.
Но моей любви нет.
В первую же ночь, когда Бремя начали выгонять из сараев, подвалов, кладовок и комнат для прислуги, моей любви не стало. Мы бились до последнего, бились, чтобы нас не разлучили.
Но мою любовь срубил тяжелый клинок.
Меня утащили; я издавал глупые цокающие звуки, которые Бездна оставила нам для общения, силой накормив «лекарством», – звуки, даже близко не передавшие моей боли от разлуки с любовью. Потом меня швырнули в загон с остальным Бременем, и те держали меня, чтобы я не убежал обратно в сарай.
И не лег от того же клинка.
Я ненавидел Бремя. Ненавидел за то, что они не дали мне умереть, а потом, когда я не умер и от горя, ненавидел за…
За то, как легко
В той страшной тишине мы наконец-то снова поняли друг друга, снова стали целым.
Мы были не одни.
И мы бились.
Многие из нас умерли.
И дальше биться мы не отважились.
Даже когда Бездна пришла с винтовками и штыками. Даже когда они выстроили нас в ряд и начали убивать. Расстреливать, рубить, колоть – и все это с мерзким заикающимся звуком, который у них называется «смехом». Они убивали стариков и молодых, матерей и детей, отцов и сыновей. Если мы сопротивлялись, нас убивали. Если не сопротивлялись, нас убивали. Если пытались бежать, нас убивали. Если не пытались, нас убивали.
Одного за другим, одного за другим.
И мы даже не могли поделиться друг с другом страхом и горем. Не могли сговориться и дать им отпор. Не могли утешить друг друга на пороге смерти.
И поэтому мы умирали в одиночестве. Каждый умирал один.
Все, кроме 1017-го.
Перед тем как начать резню, они осмотрели наши обручи, нашли меня, оттащили к стене и заставили смотреть. Наблюдать, как затихает цоканье Бремени, как траву заливает липкая кровь. В конце концов из всего Бремени на свете остался лишь я один.
Тогда меня хватили чем-то тяжелым по голове и бросили в кучу трупов: то были трупы моих знакомых и близких, эти руки когда-то ласково гладили мои, губы делили со мной пищу, глаза пытались разделить ужас.
Я очнулся среди мертвых, и они давили, душили меня.
А потом пришел Нож.
Он здесь…
Вытаскивает меня из груды трупов…
И мы летим на землю, я откатываюсь в сторону…
Мы смотрим друг на друга, с губ срываются облака пара…
Его голос широко открыт: в нем боль и ужас…
Боль и ужас, которые он чувствует почти всегда…
Боль и ужас, которые грозят свести его с ума…
Но не сводят.
– Ты жив, – говорит он. И он так рад, так
А потом он спрашивает… спрашивает меня про свою любовь…
Не видел ли я, пока нас убивали, его любовь…
И вот тогда я даю нерушимый обет…
Я клянусь, что убью его…
Слабым, едва ощутимым голосом, который только-только возвращается ко мне, я показываю, что убью его…
Так и будет…
Я сделаю это сейчас,
Я вскакиваю, в ужасе стискивая кулаки.
Небо тотчас ловит их своими большими руками, а я от неожиданности чуть не сваливаюсь с уступа, на котором уснул. Тогда Небо хватает меня за больную руку – ту, что с обручем, – и я вскрикиваю от боли. Его голос окутывает мой теплом и лаской, успокаивая жжение, снимая боль…
Я тяжело дышу: от внезапного пробуждения, от боли, от появления здесь Неба.