Вот и все, прощай Шрома. Осталось самое трудное — проскочить дорогу, когда на пятки уже наступают россияне. Я с ходу перескочил дорогу, но уже на другой стороне меня таки достала пуля в бедро. Я перекатился под прикрытие стены какого-то полуразрушенного дома. Поднять даже голову мне не давали, но я отчетливо видел все, что делалось на дороге. В это время прозвучал сильный взрыв, густой дым и пламя охватили наш командный пункт. Сотник с Цвяхом, воспользовавшись этим, рванули через дорогу. Но было уже поздно — через кукурузное поле, наперерез им бежало около десятка российских солдат. Они проигрывали противнику всего лишь несколько секунд, но в этих секундах была их жизнь. Прямо посередине дороги сотник стал на одно колено и открыл огонь по наступающим, Цвях стал позади и начал стрелять через голову сотника Устима. Таким образом они пытались сконцентрировать огонь, прижав врага к земле, и тем самым выиграть те несколько драгоценных секунд. В общем, это им удалось, но в этот момент позади Цвяха разорвалась мина. Как выяснилось позднее, он принял в спину и ноги больше сорока мелких осколков. Цвях упал на дорогу, сотник завалился на левый бок, но потом встал. Осколок мины пробил подсумок, патронник с патронами и застрял у него в бедре под кожей. Это было последнее, что я увидел, потому что потерял сознание.
Чем все это закончилось я узнал уже в Тбилиси в госпитале Святого Георгия, где лежал в одной палате с паном Устимом.
Сзади на меня навалился Цвях и медленно сполз на брусчатку. В тот же момент я ощутил сильный удар в правый бок. От неожиданности я подскочил в полный рост и тут же правую руку, как плетью ударило. Боли еще не чувствую, но напрягаю плечо, а рука не слушается, висит как чужая. Глянул, мундир разорван, кровь, кости торчат. А тут как раз, в кукурузе снова москали зашевелились. Вряд ли сейчас мог бы повторить, но тогда левой рукой поднял автомат и разрядил все, что было в патроннике в кукурузу. Наклонился к Цвяху, слышу — он что-то булькает, на губах кровь пузырится. Успел подумать: «Похоже, пробиты легкие». Прислушался, шепчет: «Не бросай меня сотник, лучше пристрели». Просить легче, чем сделать. И не только психологически, но и технически. Патронник автомата пустой, одной рукой я его никак не перезаряжу. Да и мое время истекает — кровь из руки так хлещет, что уже в сапоге хлюпает. Сдаваться в плен нельзя, наши противники люди честные, благородные, еще перед началом боя несколько раз предупредили: «Хохлы, в плен не сдавайтесь, мы из вас из живых будем шкуру драть». Я им верю, тем более с детства терпеть не мог физических расправ. Поэтому, вынимаю гранату, ложусь рядом с Цвяхом. Выдерну кольцо, когда дождусь россиян или начну терять сознание. К счастью, в это время два наших роя перешли в контратаку, чем и спасли мне жизнь. Цвях погиб, его четыре с половиной часа на плащпалатке несли в тыл. Так как все серьезные ранения у него были в спину, он истек кровью.
Во время этого рассказа в палату зашли наши союзники — грузинские офицеры — принесли фрукты и коньяк. Хорошо выпили, начали вспоминать последний бой, я разгорячился, начал критиковать действия грузинских подразделений. Майор Титилеби спросил: «Так ты что, считаешь всех грузинов трусами?» «Нет почему же. Вот командир Ахалцихского батальона — весь батальон разбежался, а он один до конца оставался с нами. Я слышал как он кричал — сотник, я тут, я не убежал, я с вами». Титилеби почесал затылок: «Однако, на всю Грузию один храбрый грузин оказался и у того фамилия Шевченко». Я поперхнулся коньяком: «Как это?» «Все очень просто, у него отец украинец, а мать наша, грузинка».
В тбилисском аэропорту мы погрузились на пассажирский самолет, переполненный людьми в камуфляжах, ящиками с боеприпасами и консервами, оружием, и вылетели на Сухуми. Мы летели ночью, чтобы самолет тяжелее было сбить. Однако, сесть нам не удалось — сухумская взлетная полоса обстреливалась. Мы возвратились в Тбилиси и ночь провели под самолетами на теплых бетонных плитах. Из Сухуми всё-таки смог вылететь какой-то самолет, из него выгружали раненных и только здесь я начал чувствовать войну, то удивительное ощущение под ложечкой и ту удивительную отстраненность ума, которые всегда появляются в присутствии смерти. Там ночью на бетонных плитах взлетной полосы я изобрел для себя критерий, которым возможно отличать по-настоящему высокое искусство. Это то искусство, которое может быть воспринято в пограничных душевных состояниях. Я старался мычать какие-то мелодии и все они только раздражали меня. Я вдруг понял их фальшь, неадекватность, необязательность. Но старинная, щемящая мелодия «Черная пашня испахана» нашла мое сердце. Те, кто составил ее, знали эти состояния, они вынесли их из пограничья. Это было настоящее. Чистая щемящая печаль и мужество этих нот поражали. Эта мелодия, звучащая в моем сердце, воспоминания о ней, осталась сильнейшим эстетическим переживанием моей жизни.