нелепые улицы, массу некрасивых церквей и таких рваных извозчиков, каких засмеяли бы
в Таганроге. Правда, я въехал в Москву, уже немного знакомый с ее Кремлем и с
Сухаревой башней по рисункам в сборнике «Пчела», изданном еще при царе Горохе неким
Щербиной и целые годы лежавшем у нас на столе вместе с другой нашей настольной
книгой – «Дети капитана Гранта», но даже и Кремль с Сухаревой башней меня
разочаровали.
Нас встретили на вокзале отец и брат Николай и всю дорогу к квартире, на Грачевку,
я и отец, за неимением у него шести копеек для того, чтобы проехать на верхушке конки,
прошли пешком. Отец был еще без должности, оба брата тоже дули в кулаки – и это
сказалось с первой же минуты нашего прибытия в Москву. Пошли в ход привезенные
матерью серебряные ложки и рубли. Всем нам пришлось поместиться в одной комнате с
чуланчиком под лестницей, в котором должны были спать я и братья Александр и
Николай. Резкий переход с южного пшеничного хлеба на ржаной произвел на меня самое
гнетущее впечатление. Хозяйства не было никакого: то за тем, то за другим нужно было
бежать в лавчонку, и скоро я превратился в мальчика на побегушках, а моя
одиннадцатилетняя сестра Маша – в {76} прачку, обстирывавшую и обглаживавшую всю
семью. Маленькая, она гладила даже
Николай Павлович Чехов.
Гос. музей-заповедник А. П. Чехова в Мелихове. {77}
крахмальные рубашки для отца и для старших братьев. Привыкшему к таганрогскому
простору, мне негде было даже побегать. Эти первые три года нашей жизни, без гроша за
душою, были для нас одним сплошным страданием. Я тосковал по родине ужасно. Часто я
ходил, несмотря на дальность расстояния, на Курский вокзал, встречать поезд с юга,
разговаривал с прибывшими из Таганрога вагонами и посылал с ними ему поклоны.
Антон часто писал нам из Таганрога, и его письма были полны юмора и утешения.
Они погибли47 в недрах московских квартир, а из них-то и можно было бы почерпнуть
данные о ходе развития и формирования его дарования. Часто в письмах он задавал мне
загадки, вроде: «Отчего гусь плавает?» или «Какие камни бывают в море?», сулился
привезти мне дрессированного дубоноса (птицу) и прислал однажды посылку, в которой
оказались сапоги с набитыми табаком голенищами: это предназначалось для братьев. Он
распродавал те немногие вещи, которые оставались еще в Таганроге после отъезда матери,
– разные банки и кастрюльки, – высылал за них кое-какие крохи и вел по этому поводу с
матерью переписку. Не признававшая никаких знаков препинания, мать писала ему
письма, начинавшиеся так: «Антоша в кладовой на полке...» и т. д., и он вышучивал ее, что
по розыскам никакого Антоши в кладовой на полке не оказалось. Он поощрял меня к
чтению, указывал, какие книги мне следовало бы прочесть, а между тем вопрос о
продолжении образования моего и сестры с первых же дней нашего поселения в Москве
стал для нас довольно остро. Я приехал в Москву уже перешедшим во второй класс, а
сестра Маша – в третий. 16 августа началось уже учение, а мы сидели дома, потому что
нечем было платить за наше учение. Требовалось {78} сразу за каждого из нас по 25
рублей, а достать их по тогдашним временам не представлялось никакой возможности.
Прошли август и сентябрь, наступили ранние в тот год холода, а мы с сестрой все
еще сидели дома. Наконец, это стало казаться опасным. Поговаривали об отдаче меня
мальчиком в амбар купца Гаврилова, описанный у Чехова в его повести «Три года»; в
амбаре служил племянник моего отца, которому не трудно было составить протекцию, но
это приводило меня в ужас. Кончилось тем, что, не сказав никому ни слова, я сам побежал
в 3-ю гимназию на Лубянке. Там мне отказали в приеме. Тогда, совершенно еще
незнакомый с планом Москвы и с адресами гимназий, я побежал за тридевять земель, в
сторону знакомого мне Курского вокзала, на Разгуляй, во 2-ю гимназию. Я смело вошел в
нее, поднялся наверх, прошел через всю актовую залу, в конце которой за столом,
покрытым зеленым сукном, сидел одиноко директор. Из классов доносились голоса. Я
подошел к директору и, еще несвободный от южного акцента и интонаций, рассказал ему,
в чем дело, и, стараясь как можно вежливее выражаться, попросил его принять меня, так
как мне грозит гавриловский амбар, а я хочу учиться. Он поднял бритое лицо, спросил
меня, почему не пришли сами родители; я ответил что-то очень удачное, и он, подумав,
сказал:
– Хорошо, я принимаю тебя. Начинай ходить с завтрашнего же дня. Только скажи
кому-нибудь из своих, чтобы пришли за тебя расписаться.
Трехверстное расстояние от гимназии до своей квартиры я уже не шел, а бежал.
Узнав от меня, что я опять стал гимназистом, все мои домашние очень обрадовались, и с
тех пор за мной так и установилась репутация: «Миша сам себя определил в гимназию».