Сначала он подумал – подсолнух. Так и светится, так и играет среди зелени!
Но он ошибся. Светлое пятно в огороде перед избой – это вовсе не подсолнух, а повойник, вернее, парчовый кружок повойника. И вырядилась в этот повойник не молодка (молодые сейчас вообще не носят повойников), а старушонка – маленькая, сухонькая. Нагнувшись над грядкой и легонько покачивая светлой головой, она истово щипала лук – по всему видать, для обеда, потому что была в одном синем старушечьем сарафане, босиком.
– Здорово, Тихоновна, – сказал Ананий Егорович, подходя к огороду.
Старуха живо разогнулась, хитровато прищурила один глаз:
– Признал. А я гляжу споднизу да думаю: возгордился – мимо пройдет али окликнет?
– Ну, тебя нетрудно признать. Вон ведь как сияешь!
– Молчи ты, бога ради. Не стыди. Сама знаю, что неладно. В этом повойнике-то я еще молодицей хаживала.
Все Маруське берегла. А раз Маруська не носит – не пропадать же добру. Кто осудит, а кто и поймет.
Агафью Тихоновну, или Оганю Палею (так звали ее в деревне за редкую бойкость), знал чуть ли не весь служилый люд района. Старуха приветливая, общительнаяпока пьешь чай, она тебе обскажет ссе: и каков новый председатель, и как люди работают, и что, по ее мнению, "с так делается в колхозе, и как надо бы делать, да обскажег вес картинно, со смешком, с прибаутками. Теперь командировочные останавливаются у нее от случая к случаю и то только летом, так как зимой старуха жнвет в городе у дочери.
– Пойдем в избу, – со свойственной ей гостеприимством предложила Тихоновна, выходя из огородика с горкой лука. – У меня самовар шумит.
А в самом деле, почему бы ему не перехватить чегонибудь? Когда еще он доберется до своего дома? Да, может, от горячего и зубам полегче станет?
В низкой, заметно осевшей избе тепло, даже жар-ко.
Пол намыт с дресвой, выпуклые сучья в старых широких половицах блестят как луковицы – Тихоновна всегда слаьилась опрятностью.
Ананий Егорович по-домашнему – все тут было знакомо – снял намокший плащ, разостлал на печном amp;русеьусть и плащ погреется.
– Ноги-то сухие? Дать валенки?
Нет, это, пожалуй, лишнее. Он ненадолго. Ему некогда засиживаться.
Тихоновна, шелестя босыми ногами, живехонько собрала на стол. Треска, баранки городские – это уж всегда, когда человек из города приезжает, морошка моченая с сахарным песком, грузди с луком. И в довершение ко всему кипящий самовар.
– Ешь-пей, гостенек, – сказала Тихоновна и на старинный манер, хотя и не без игривости, поклонилась гостю в пояс.
Потом, просияв парчовым донышком повойника, села сбоку самовара сама на хозяйкино место.
– Надо бы тебя не чаем угощать-то. Дорогой гость!
А светлого у бабушки нету. Была тут маленькая, да внук выманил. Позавчера вкатывается пьяный: "Бабка, давая вина, а то подожгу". – "Что ты, говорю, пьяная харя, нестыдно бабке-то так говорить?" А потом отдала все от греха подальше.
За чаем Тихоновна разогрелась. На темном морщинистом лбу бисером выступил пот, а маленькое аккуратное ухо порозовело, как у молодицы.
"Сколько же ей? За восемьдесят? – подумал Ананий Егорович. – Крепкий орешек!" И глаз у Тихоновны голубой, с хитринкой, все еще острый, с твердым, не расплывшимся зрачком.
Разламывая баранку, он спросил:
– Ну как в городе? Понравилось?
– Не пон – дра – ви – лось. – Тихоновна, видимо, не без желания щегольнуть своими приобретениями в городе, произнесла это слово старательно, по складам.
– Что так?
– Молодежь не пондравилась, – опять нажимая на «д», ответила старуха.
– Молодежь?
– Молодежь, – утвердительно кивнула Тихоновна.
Она отерла лицо сухой ладошкой. – Идем мы тут как-то с моей Маруськой по городу. О праздниках майских дело было. Народушку – как воды льет. Я глаза – ти расшиперила, про все забыла. Потом хвать: где у меня Маруськата? Туда, сюда – нету Маруськи. Того, другого спрошусмеются: заблудилась бабка. А тут в садочке, вижу, девочка стоит. Высоконько стоит. На приступочке. Сама из себя беленькая, головушку склонила, в галстучке и книжечку читает. "Ну-ко, – говорю, – девочка, посмотри. Не увидишь ли где мою Маруську?" Молчит девочка. Я опять про свое: "На приступочке стоишь, говорю, тебе все видно. Посмотри". А девочка опять молчит. Тут я не стерпела: "Бесстыдница, говорю, еще грамотная, книжечку читаешь. Трудно тебе сказать – отвалится у тебя язык – от?"
А тут у меня и Марья подоспела. Зубы оскалила: "Ты с кем это, бабка, разговариваешь?" – "Как с кем? С этой, говорю, срамницей". – "Что ты, бабка, глупая, ведь эта девушка неживая".
Ананий Егорович расхохотался. Как же он сразу-то не догадался, что Тихоновна морочит ему голову? Ведь она и раньше была мастерица на всякие выдумки.
А Тихоновна, дав ему просмеяться, закончила:
– "Не живая? говорю. Как же, говорю, не живая? Книжечку читает, в галстучке.." – "Это статуй", – говорит Маруська. "Статуй? А зачем, говорю, статуев-то выставили? Разве, говорю, живых людей в городе не хватает?"
– Так – так, – рассмеялся снова Ананий Егорович. – Не понравилось, говоришь, в городе? У нас лучше?
– И у нас не ндравится.
– Вот тебе на!