На борту Чарли Чаплин. От этой новости у меня внутри все перевернулось. Потом Чаплин мне скажет: «Настоящая роль творчества в том, чтобы дать возможность друзьям вроде нас обходиться без прелюдий. Мы были знакомы всегда». Но в тот момент я не знал, что желание этой встречи было обоюдным. Кроме того, в этом путешествии я понял, как капризна слава. Конечно, я познал радость от того, что тебя переводят на все языки, но в иные моменты, ожидая дружеского участия, натыкался лишь на пустоту; а иногда, наоборот, ожидал пустоты и бывал щедро одарен дружбой.
Я решил написать Чаплину короткое письмо. Сообщил о том, что я на борту, и о своей любви к его персоне. Он вышел на ужин и сел за столик вместе с Полетт Годдар. По его виду я понял, что он желает сохранить инкогнито.
На самом деле мое письмо ему не передали. Он не думал, что я на «Кароа», и не видел ничего общего между мной и пассажиром за соседним столиком, который сидел к нему вполоборота. После ужина я вернулся в каюту. Раздеваюсь, и вдруг в мою дверь стучат. Открываю. Чарли и Полетт. Мое письмо только что принесли. Чаплин боялся розыгрыша, подвоха. Бросился к администратору посмотреть список и, удостоверившись, побежал вниз, перепрыгивая через ступени, чтобы лично донести свой ответ.
Сама простота, сама молодость. Я был взволнован. Попросил, чтобы они подождали меня в своей каюте, чтобы я мог надеть халат и предупредить Паспарту, который что-то писал в библиотеке.
Можно представить искренность, накал, свежесть этой необычайной встречи, предопределенной только нашими гороскопами. Передо мной была живая легенда. Паспарту пожирал глазами кумира своего детства. Чаплин же встряхивал седыми кудрями, снимал очки, снова их надевал, хватал меня за плечи, хохотал и, повернувшись к своей спутнице, твердил: «
Я не говорю по-английски. Чаплин не говорит по-французски. Но мы разговариваем без малейших усилий. Что происходит? Что это за язык? Живой, самый живой язык на свете, созданный желанием общаться любой ценой, язык пантомимы, язык поэтов, язык сердца. Каждое слово Чаплин делает выпуклым, кладет его на стол, на тумбу, отступает, поворачивает под таким углом, чтобы ярче высветилось. Слова, которые он выбирает для меня, легко перенести из одного языка в другой. Иногда жест предшествует речи и сопровождает ее. Прежде чем сказать слово, Чаплин извещает о нем, а произнеся, поясняет. Шары в руках жонглера не замедляются, и даже не кажется, что они замедлились. За ними можно проследить в воздухе, он ничего не запутывает.
Наивный Лас Каз пишет в «Мемориале» о плохом английском императора: «
Мы действительно говорили на новом языке, в котором совершенствовались и за который к всеобщему большому удивлению стали держаться.
Этот язык понимали только мы вчетвером, и, когда Полетт, которая хорошо знала французский, упрекали в том, что она не пытается нам помочь, она отвечала: «Буду им помогать — они заблудятся в мелочах. Когда они предоставлены самим себе, они говорят главное». Эти слова — свидетельство ее ума.
Должная деликатность не позволяет мне посвятить вас в подробности планов Чаплина. Он раскрыл мне сердце, и я не могу поделиться его богатством с публикой. Скажу только, что он мечтает разыграть сцену с распятием — в каком-нибудь дансинге, где никто этого не заметит. А еще он задумал фантазию на тему пребывания Наполеона на Эльбе (переодетый Наполеон в полиции). Отныне Чаплин отрекается от Шарло. «Я всегда на виду, как никто другой, — скажет он, — я работаю на улице. Моя эстетика — пинок под зад... и я уже его чувствую». Замечательное высказывание, открывающее новую грань его души. Говоря современным языком, у него громадный комплекс неполноценности. Сопоставима с ним только справедливая гордость и набор реакций, призванных защитить его одиночество (от которого он страдает) и не допустить, чтобы кто-нибудь посягнул на его исключительные права.
Даже дружба кажется ему подозрительной — с ней неизбежны обязательства и неразбериха. То, что он бросился мне навстречу, похоже, было исключением из правил, и он вдруг этого испугался. Я чувствовал, что он спохватился и, раскрывшись, снова, как говорится, замкнулся.
В своем следующем фильме он не появится, он придумывает его для Полетт. Три эпизода предстоит снять на Бали. Он сочиняет текст и без конца пишет. Пересказывает мне диалоги. Похоже, этот фильм — передышка перед новым циклом. Впрочем, сможет ли он отказаться от темы «бедного паяца», которого возвысил своим гением? Его очередной ролью будет шут, мечущийся между полюсами жизни и сцены. Оттого что он старательно придерживается рамок простодушной романтики, обнажая при этом прозу каждой детали, за ним, как по лезвию бритвы, следует самая бесцеремонная и тяжелая публика.