Да, вот тогда-то все и началось. Разглядев в кровавых сугробах отпечатки громадных когтистых ступней — не лап, а именно ступней, вроде человеческих, только намного больше, Степан Прохоров мигом смекнул, что к чему. Зима стояла лютая, голодная, и лесная нечисть, про которую он до этого только слыхал, но которую ни разу не видел, потянулась поближе к человеческому жилью, где, если перешагнуть через страх, всегда найдется чем поживиться. И раз уж протоптали тропинку к его избе, значит, жди теперь, когда они снова пожалуют. Собаки-то им надолго не хватит — вон, ножищи какие! Это какое же при таких ступнях должно быть тулово?.. Такое попробуй прокорми!
Густо залитый кровью сугроб со страшными следами Степан тогда быстренько перекопал, а жене сказал, что Белку задрали волки. Хотел еще обругать дуру бабу за то, что, услыхав ночью собачий лай, не подняла шум, не пальнула из ружья хотя бы и в воздух, прямо через форточку, — хотел, да не стал. Потому что подумал: а ну как послушается? Придут это они в следующий раз, начнут около дома шастать, а она, дура, возьмет да и пальнет. Костей ведь не соберешь, хоронить нечего будет! Только и останется от тебя, что кровь на снегу да, может, кишок маленько, если ненароком потеряются.
С тех пор и начал Степан прикармливать тех, кто в лесу под Волчанской пустынью обитал. В первый же день пошел по оставленному в глубоком снегу следу — километров пять прошел, дальше побоялся, — и оставил на приметном камешке одного из трех имевшихся тогда в его хозяйстве поросят. Теперь-то он уже и не помнил, сам до этого додумался или подсказал кто.
Степан плеснул себе еще настойки. Коричневая, как крепкий чай, семидесятиградусная жидкость пахучим, душистым огнем обожгла пищевод, в голове начался знакомый приятный шум, похожий на тот, что бывает, если приложить к уху морскую раковину или хотя бы пустой стакан. Раньше, когда Степан Прохоров пил обычную водку или даже самогон, но тоже обычный, без добавления особых, секретных травок, выпивка не производила на него такого приятного, успокаивающего, умиротворяющего эффекта. А потом кто-то — Сохатый, что ли? — надоумил его делать эту настойку, дал рецепт и показал, где нужные травки растут. Хороший мужик Сохатый, только вот пропал чего-то, как и Горка с дружком своим закадычным Захаром Макарьевым. Да, разбредается из Волчанки самый крепкий, коренной народ. Кто на заработки уезжает, а кто. Ну, в общем, пропадают люди, и не всегда поймешь, куда они подевались.
Да, так вот с этой самой настойкой однажды получилась интересная вещь. Зашла к ним как-то на огонек бабка Манефа, местная знахарка, травница, которую половина Волчанки именовала ласково «баушкой», а вторая ругала старой ведьмой. Много всякого про бабку Манефу рассказывали — и хорошего, и плохого. Было в этих рассказах и откровенное вранье, но была и правда, всем известная, — то, например, что скотину она умела выхаживать, как ни одному ветеринару, будь он хоть трижды академик, даже и не мечталось, а еще то, что любила бабуся, чего греха таить, пропустить рюмочку в приятной компании.
Степанова жена, зная про эту ее слабость, с почетом усадила старуху за стол и поднесла стаканчик вот этой самой настойки. На блюдечке поднесла, с поклоном, как дорогой гостье. А бабка на настойку глянула, понюхала да и выплеснула, грымза старая, все до капельки прямо в открытое окошко. «Этого, — говорит, — я пить не стану. И ты, — говорит, — Лизавета, не пей, и мужу своему, дураку набитому, не давай». Сказала, встала и пошла себе, не попрощалась даже, сволочь такая. Ну точно старая ведьма!
А где-то через месяц после того случая Лизка, жена, от Степана и сбежала — прямо в чем была, даже вещи не собрала. Прохоров поначалу даже решил, что ее в лес утащили, но потом кто-то из соседей сказал, что видал ее в райцентре, где у нее, дуры, жила сестра. Ну, и леший с ними с обеими, без них даже веселей. Неясно только, сама она на такое безобразие отважилась или ее все ж таки бабка Манефа подбила? И спросить ведь не у кого, померла бабка-то, через полгода после того и померла.
После ухода жены жизнь Степана Прохорова окончательно окуталась туманом, из которого он выныривал лишь время от времени — когда на целое лето, когда на месяц, а бывало, что и всего-то на несколько минут. После пары стопок, принимаемых на ночь как лекарство, он поутру не всегда помнил, как ложился спать. А зимой, в самую горячую, жуткую свою пору, Степан, по правде говоря, редко мог отличить явь от бредового сна, истинные свои встречи с бывшими Демидовыми от встреч, привидевшихся, пока валялся на полу возле печки или брел в полусне, ничего не соображая, по заснеженной зимней тайге. Да так-то оно, пожалуй, и лучше, потому что трезвому такую жизнь нипочем не осилить.