Нелегальные стороны жизни имели свои прелести, которые давно распробовали и представители буржуазии. «Фрингсинг» иногда доставлял массу удовольствия. Даже такой серьезный и морально уравновешенный человек, как Рут Андреас-Фридрих, дочь тайного советника, разведенная супруга директора фабрики и заслуженная участница Сопротивления, открыл для себя радость «фрингсинга», выходящего за рамки скучного, прозаического добывания всего необходимого. «Трофеисты» – так она называла себя и своих друзей, которые гордо демонстрировали друг другу все, что им удавалось урвать. У русских она позаимствовала выражение «цап-царап», которое победители использовали для обозначения оголтелой конфискации велосипедов и чемоданов. «Цап-царап», – говорили русские, отнимая у какого-нибудь нищего бедолаги чемодан, и это звучало почти утешительно. «Цап-царап», – говорила теперь и Андреас-Фридрих. Или: «Сбор трофеев». В такой редакции понятие «воровство» теряло значительную часть своей отрицательной семантики. Андреас-Фридрих писала в своем дневнике: «В Берлине еще много такого, что называется „цап-царап“. Пока что лишь очень немногие вернулись в буржуазно-правовое русло. Покинуть его, без сомнения, гораздо легче, чем найти дорогу назад… Мы не собираемся оставаться трофеистами. Но нам трудно бросить это занятие. Гораздо трудней, чем мы думали».[205]
А в самом ли деле в Германии существовали два мира, как это представлял себе главный редактор Die Zeit? Два мира, хорошо отличимые друг от друга, – легальный и нелегальный? Или моральные принципы выживания уже не знали этого «либо – либо», а включали лишь «как то, так и это», «в зависимости от…» или «в большей или меньшей степени»? И не был ли этот вопрос на фоне того, что немцы натворили, вообще смехотворным?
Если на минуту отвлечься от послевоенных будней и взглянуть на дебаты о степени криминализированности среднего гражданина из исторической перспективы, то они могут показаться совершенно абсурдными. В глазах всего мира «немцы» своими военными преступлениями и геноцидом давно сделали себя преступниками. Они ушли из цивилизации, из круга наций, в которых права человека были не пустым звуком. Глубина падения их как народа, степень дезавуированности была понятна лишь эмигрантам. В самой же Германии даже противники нацистского режима, которым было стыдно за этот режим, не сознавали до конца масштабы позора своего народа. Ни миллионы убитых евреев, ни преступления Вермахта не смогли вытравить из сознания большинства немцев уверенность в том, что порядок и честь – «фирменные» добродетели германской нации. Тем страшнее было для них увидеть, как в условиях послевоенного хаоса преступность стала в их стране нормой.
Трудно представить себе более извращенное коллективное восприятие действительности: если за границей в крахе Третьего рейха видели шанс ресоциализации немцев, то сами немцы только сейчас начали опасаться падения в пучину преступности. Если мы сегодня легко произносим словосочетание «нация преступников», то сами немцы начали чувствовать себя преступниками только после войны – потому что воровали уголь и картошку. То, что только в Германии полмиллиона евреев были ограблены, изгнаны из своих жилищ и в конце концов 165 тысяч из них убиты, даже не упоминалось ни в одном исследовании возможных причин кризиса правового сознания. Мысль о том, что цивилизационная катастрофа, которой немцы так опасались, уже произошла, причем гораздо раньше, чем они полагали, была им в этот момент совершено чужда.
Жизнь продолжалась. Совесть, отказавшая таким чудовищным образом, тикала себе, словно ничего не произошло. Голод диктовал следующие шаги, страх перед оторванными от своих корней согражданами снова активировал категорический императив Канта и обновил моральные импульсы. «Цап-царап», «организовать», «трофеизм», «фрингсинг» – вот лексикон, служивший релятивизации и самооправданию. Считалось, что воровство воровству рознь. Этот постулат позволял защищать свое добро и присваивать чужое. Кусок каменного угля, лично кем-то реквизированный, был лучше защищен от коллективного правосознания, чем уголь в железнодорожном вагоне, принадлежащий какой-то абстрактной организации. Присвоение угля из железнодорожного вагона было «фрингсингом», добыча угля из чужого подвала – воровством. Тот, кто выкапывал картошку из грядки на поле, был мешочником, а тот, кто отнимал у него добычу, – шакалом. Существовали также «волки», от которых можно было ожидать чего угодно, потому что «одинокий волк» ненамного безопаснее целой стаи.