На одно застывшее мгновение я в самом деле верю, что он сохранит Иршеку жизнь. Возможно, лишит архиепископа титула и коричневых мантий и изгонит, как он собирается поступить с Гашпаром. Я убеждена, что в эту мимолётную секунду застывшего времени Нандор выберет милосердие.
Но в следующий миг шёпот молитвы срывается с его губ.
Раздаётся звук, похожий на треск льда и журчание высвобожденной воды. Шея Иршека изгибается под ужасным углом, но он всё ещё жив; в его глазах появляется затуманенный блеск ужаса, когда его поднимает над полом. Невидимая рука тащит его вперёд, прежде чем бросить на освобождённый трон, бескостного, обмякшего. Нандор произносит ещё одну молитву, на этот раз длиннее, в ритме песни, и голову Иршека венчает большая железная корона.
Иршек хнычет, возможно, пытается пробормотать собственную молитву, но лишь слюна пенится в уголках рта, окрашенная в бледно-красный цвет разбавленной крови.
Я пытаюсь закрыть глаза, но какое-то извращённое желание видеть всё заставляет меня держать их открытыми. Я знаю, что бы ни случилось сейчас, мои фантазии будут ужаснее. Корона сияет тлеющим жаром, рябя, словно стекло на солнце, и блестит так, что лицо Нандора, искажённое, улыбающееся, растекается по её поверхности. Иршек хрипло кричит, когда раскалённое железо прожигает его кожу до белого купола черепа. Кровь приливает к его горлу, пузырями выходит из ушей.
Зал наполняется звуками рвоты и рыданиями, сдавленными возгласами ужаса. Некоторые из гостей устремляются к дверям, но Охотники стоят плотно плечом к плечу, как часовые, с выражением пустой глупой преданности на лицах.
Кожа на лбу Иршека тает и сморщивается над его глазами. Из-за крови во рту он не может уже даже кричать.
В следующий миг всё заканчивается. Тело Иршека падает с трона грудой пропитанных кровью коричневых мантий и вонючей плоти, похожей на розоватый воск свечи. Нандор осторожно склоняется над трупом.
– Не бойтесь, добрые жители Ригорзага, – говорит он, снимая железную цепь Иршека с тела архиепископа и надевая себе на шею. – Теперь я – олицетворение власти и королевской и божественной.
Вода скользит по моей коже, как лезвие, – горячая и холодная одновременно.
Сквозь сетку влажных волос смотрю на Охотника, который держит уже пустое ведро. Этого Охотника я уже видела раньше, у него отсутствует ухо, и из-за этого голова кажется перекошенной. Как дерево с ветвями, но без корней.
– Зачем это? – спрашиваю я, стуча зубами. – Завтра я умру.
– Король хочет, чтобы ты была чистой, – отвечает Охотник. – Я не задаю вопросов, и тебе тоже не стоит.
– Он ещё не король, – отвечаю я.
Когда меня вымыли, на радость Нандору, и даже вычистили до блеска мой волчий плащ, меня отводят в мою старую спальню. Я пробую, безнадёжно, скорее для вида, железные прутья на окне, но они держатся крепко, а дверь наглухо заперта, и моя магия действительно исчезла.
Мне снова хочется плакать, лишь потому, что это сейчас кажется правильным. Но все мои слёзы были выскоблены из меня, как омертвевшая кожа, счищенная с раны. Вместо этого сажусь, свернувшись, у восточной стены, где завтра, в день моей казни, взойдёт солнце, и прижимаюсь лицом к прохладному камню.
Воспоминания о том, как мама утешала меня, далёкие, а её шёпот и прикосновение ладони ко лбу почти утеряны. Но я хорошо помню, как меня успокаивала Вираг. Её шестипалые руки скользили по моим волосам с ловкостью белки, прыгающей по ветвям. И в те дни, когда я приходила к её хижине в слезах, она усаживала меня у очага, расчёсывала и заплетала волосы, пока все мои слёзы не высыхали. Воспоминание кажется таким же бледным и пустым, как внутренняя часть ракушки, в нём уже нет тепла. Вспоминаю Жигмонда, прижимавшего меня к своей груди, но это воспоминание кажется далёким вдвойне, словно я вспоминаю призрака. Завтра он, скорее всего, тоже умрёт, и вся Улица Йехули опустеет.
В этом жалком состоянии пребывает мой рассудок, когда дверь распахивается. Входят двое Охотников, неся ещё одного мужчину. Его грудь обнажена, кровь стекает на каменный пол. Гашпар.
Взвиваюсь на ноги с бешено колотящимся сердцем, но прежде, чем я успеваю произнести хоть слово, Охотники бросают его на кровать. Затем они разворачиваются на каблуках и выходят; дверь с глухим стуком захлопывается за ними.
Гашпар лежит лицом вниз, не двигаясь. Вся его спина так старательно изрезана ранами плетей, что превратилась в месиво из плоти и крови; блестящие алые косы, прошитые розовым. И весь его вид, и бьющий в нос медный смрад, и слабый стон, срывающийся с его полуразомкнутых губ, – от всего этого у меня невыносимо болит в груди. Я наконец рыдаю, слёзы щиплют уголки глаз, когда я кладу голову Гашпара себе на колени и убираю вьющиеся пряди волос с его мокрого от пота лба.
Через несколько мгновений его ресницы подрагивают, и он смотрит на меня помутневшим взглядом.
– Он причинил тебе боль?
– Нет, – говорю я и невольно смеюсь над его нелепым бескорыстием – даже сейчас он думает не о себе. – Он не причинит мне вреда до самого утра.