– Знаешь, что Вираг всегда говорила мне, когда мы оставались одни? «Видящая никогда не дрожит», – говорила она. Глупая старая летучая мышь. Она всегда была добра ко мне, но только потому, что
Коротко невесело смеюсь:
– Значит, ты была жестока со мной, потому что она была ко мне добра?
– Глупо, правда? Вираг говорила мне, что я должна быть готова на всё ради Кехси, даже умереть за своё племя. Ты была частью моего племени. Сестра-волчица. – Она пробует слово на вкус, закусывает губу. – Я должна была попытаться защитить и тебя тоже.
Что-то рвётся во мне, словно нить. Утыкаюсь лицом в её плечо, в мягкий белый мех её волчьего плаща, прямо под изгибом её застывшей челюсти.
– Знаешь, я могла бы сжечь всю эту башню, – говорит она. – И нас обеих внутри.
Я думаю о своём мимолётном желании увидеть, как рухнет Расколотая Башня. Но это был бы невесомый жест, крик без эха. Они бы только отстроили башню заново или создали что-то новое из её пепла. Даже разбить статую Святого Иштвана или сломать кости его пальцев – всё равно что столкнуть одинокий камень в тёмную бездну. Точно так же, как убийство турула не убило нас, не убило всех в Кехси, патрифиды переживут и расколотый мрамор, и разбитые камни.
– Думаю, я лучше умру от стали, – отвечаю я. – Это быстрее и чище, и мне не придётся нюхать запах собственной горящей кожи.
– Что ж, справедливо, – говорит Котолин.
Не отталкивая меня от своего плеча, она начинает петь. Песня тихая, нежная, короткая – Вираг часто пела её как колыбельную. На миг мне кажется, что она выковывает клинок, но тот бесполезен, как пламя. Мы могли бы убить одного, двух, трёх Охотников, но на всех этого не хватит.
Когда песня Котолин заканчивается, в её ладони лежит маленький серебряный диск, достаточно гладкий, чтобы служить зеркалом. Подняв его, вижу, что внутри колеблется отражение совершенно языческой девушки; мифы, сказания и магия вплетены в её волосы, в блеске её глаз и в резко очерченной челюсти – история. К добру или к худу, но никто не догадается, что моя кровь запятнана наследием моего отца.
Дверь снова открывается, и за ней стоят Лойош и ещё два Охотника. У них верёвка, которой они опутывают наши запястья достаточно туго, чтобы обжечь бледную кожу на внутренней стороне моих запястий. В последний раз Охотники ведут нас по извилистым коридорам замка, освещённого тлеющим светом тусклых факелов.
Над дворцовыми воротами не веет застоявшийся воздух с рыночной площади; все прилавки закрыты по случаю коронации Нандора. Брусчатка очищена от грязи и покрыта пышными ткаными коврами винного, тёмно-фиолетового, ярко-зелёного и золотого цветов. Гирлянды белых и лиловых цветов украшают импровизированный помост; их нежные лепестки скручиваются в поисках укутанного облаками солнца. Это ранние крокусы, которые цветут только на южном склоне единственного в Сарвашваре холма.
На возвышении установлен новый трон, только отлитый из полированного золота. Интересно, заставил ли Нандор моего отца создать это, стоя над ним с плетью в руке? Спинка трона отлита в форме трёхконечного копья, и каждый пик заострён до блеска, словно зазубренный золотой зуб. Он задрапирован огромным гобеленом с печатью Дома Барэнъя, так что Нандор может претендовать на престол под именем Барэнъя, хоть он и незаконнорождённый по законам патрифидов. Увидев всё это, я наполняюсь мутной скованной яростью, но она – ничто в сравнении с той, которую я испытываю, увидев самого Нандора.
Он поднимается на помост в ликовании и шуме толпы; лица его почитателей сияют так же ярко, как только что отчеканенные монеты. Они забрасывают Нандора плетёными лавровыми венками и букетами тюльпанов, за которые, должно быть, заплатили кровью, потому что мерзанцы сжигают все цветочные поля в Великой Степи. Доломан Нандора белоснежный, как небо глубокой зимой, а поверх надет красно-золотой ментик с меховыми рукавами, свисающими почти до земли. Они подметают лепестки тюльпанов, разбросанные по помосту, словно бледнобрюхие карпы, выброшенные на берег.
Группа Охотников окружает помост чёрным ошейником, отталкивая кишащую толпу. На возвышении стоит ещё один мужчина в тёмно-синем ментике, с одиноким пером, приколотым к груди.