Настасья не знала, что Гаврюшка с дедом довольно мирно жили в Архангельском остроге, ей все казалось — дед станет изводить внука придирками, а то и воспитывать оплеухами.
Слово за слово — проснулась в Настасье злость. Она защищала сына — но, когда бы ей объяснили природу злости, она бы не поверила. Не только Гаврюшку она защищала — она хотела, но не могла объяснить Ивану Андреичу, что с ним там будет Митька, что Митька сам пропадет — а парнишку спасет. И кончилась эта беседа неожиданной для Деревнина ссорой. Настасья вывела к нему внучек, позволила их обнять и перекрестить, а потом увела испуганных девочек — и сама более не показывалась.
Деревнин пошел к княгине Прасковье, но она много времени ему уделить не могла — усадив в светлице всех дворовых девок, сама следила за тем, как кроят холсты на рубахи. О том, что мужнину войску понадобится много рубах, она знала — как всякая воеводская жена, княгиня немало смыслила в ратных делах.
— Отрок знает грамоте, я мужу отпишу — пусть его при себе держит, — вот и все, что услышал Деревнин.
С тем он и отправился в обратный путь.
Он вернулся в Вологду и стал благоустраивать свое новое жилище, в котором был обречен жить один. Начались Филипповки, близилось Рождество. Деревнин постоянно бывал зван в дома, где приключались всякие безобразия. Платили ему за розыск немного, но даже малые деньги позволяли делать дочкам подарки. Однажды он попросил, чтобы купец рассчитался с ним лентами и всяким прикладом для шитья. Потом за хорошую цену взял двадцать два аршина тонкого холста — дочкам на рубахи. И все это добро он припасал к Рождеству — чтобы наутро прийти к Аннушке с Василисой разговеться, посидеть за накрытым столом, поговорить. Живя в Огородниках, он с дочками почти не разговаривал — не о чем было. А теперь вдруг оказалось, что разговаривать надо…
Последнее, что Деревнин взял, — большие медовые пряники, числом три — один Домне. Он положил их сверху в узел и утром пошел потихоньку в Козлену.
Уже возле Домниной избы он обогнал бабу, что шла, прихрамывая, в ту же сторону. Одета она была в черный тулуп, ворот поднят, и если бы не подол то ли сарафана, то ли распашницы, метущий по снегу, Деревнин бы принял ее за мужика. Баба опиралась на посох, а на спине у нее был тощий мешок.
Он подошел к калитке. Ночью метель навалила снега, калитку заколодило. Деревнин стал дергать ее, пытаясь отворить, и тут подошла хромая баба. Деревнин повернулся к ней — и узнал Авдотью.
Авдотья тоже его узнала. Отшатнулась, уронила мешок, перекрестилась…
— Приплелась… — пораженный неожиданным явлением жены, сказал Деревнин. — Да живой я, живой… зря вы меня отпели…
— Живой, — повторила она. — А его нет. Не уберегла…
— Кого — нет?
— Схватился спорить с казаками… у меня на глазах зарубили… умереть хотела, да нельзя… нельзя мне теперь помирать…
— Ты что такое несешь? — сердито спросил Деревнин. — Полгода невесть где шлялась, наконец-то о дочках вспомнила.
— Несу, уж точно, что несу…
— Еще поглядим, как они тебя примут!
— Уж как-нибудь примут… должны принять… более мне податься-то некуда… его нет… говорила же ему — не лезь, не лезь, отойди… Ты, старый черт, есть, и никакая хворь тебя не берет, а его — нет! Лучше бы тебя зарубили!
Деревнин хотел было назвать жену дурой, но промолчал, видел — баба не в себе. И снова его мир, кое-как налаженный, рухнул. Он привык к своему одиночеству, а теперь следовало считаться с тем, что Авдотья в Вологде, возможно, даже помогать ей.
Он наконец-то отворил калитку и сказал:
— Ладно уж, ступай, кайся в грехах. Я — потом. Когда уйдешь.
И по лицу Авдотьи он понял — жена смертельно испугалась. Испугалась, что дочери не примут, что не кинут ей хоть какой войлок на полу, у печки, что не найдут для нее доброго слова.
— Да будет тебе. Пойдем вместе, — сказал Деревнин. — Меня-то они примут. Я к ним часто прихожу, то подарки несу, то деньгами дарю.
Это было не совсем правдой, но нужно же было как-то упрекнуть жену.
Они вошли во двор, постучали в дверь, Деревнин зычно поздравил дочек с Рождеством Христовым, им крикнули в ответ такое же поздравление. Можно было входить.
В Домниной избе стол был накрыт — небогато, но достойно, было чем разговеться. Были пироги, блины и к ним икра нескольких видов, жареная курица, жареные окуньки, пойманные на Вологде, много чего еще. Аннушка и Василиса вышли отцу навстречу, обе улыбались, и Иван Андреич понял: столь счастлив он еще не бывал. Свой узел он водрузил на лавку, снял шубу с шапкой, повесил их на вбитый в стену колышек, сел рядом с узлом — чувствовал себя, как дома. Потом по-хозяйски стал одаривать дочек и Домнушку. И вдруг забеспокоился — да где же Авдотья?
Она осталась в сенях.
— Домнушка, там еще гостья пришла, — сказал Деревнин. — Позови-ка.
— Мы никого, окромя тебя, не ждали.
И это также была огромная радость: наконец-то дочери не глядели исподлобья, наконец-то его ждали.
— А ты выгляни, — не столь велел, сколь попросил он.
Домна вышла в сени и там воскликнула:
— Ахти мне!
— Что там, Домнушка, матушка, что там? — всполошились дочери. И даже испугались.