Ответ прислал лично Бекетов, он в смоленской молотилке уцелел, получил за те бои орден и повышение в звании, стал капитаном — в должности его не повысили, а вот в звании повысили. Письмо Куликов сочинил вовремя, поскольку командующий фронтом генерал Черняховский разработал большую операцию по освобождению Белоруссии от немецких сапог, и в армии началось активное перемещение частей. Бекетов не только ответил пулеметчику, не только отправил запрос в госпиталь, но и попросил, чтобы отважному солдату дали десять дней отдыха для окончательной поправки здоровья.
Вполне возможно, что капитан чувствовал себя виноватым и держал в голове мысль, что допущенную ошибку надо бы исправить, послать пулеметчика после похоронки домой — пусть покажется в деревне, слезы матери утрет, в сельсовет сходит, объяснит, что походная армейская канцелярия допустила ошибку, выдав живого солдата за мертвого, а он — живой, живо-ой… И еще повоюет, вот так вот. Обязательно повоюет, в этом капитан Бекетов был уверен твердо.
Госпиталь снабдил Куликова солидной отпускной бумагой, украшенной двумя подписями и синей печатью, чтобы по дороге к нему не цеплялись патрули и особисты, у которых глаз на нарушителей натренирован остро, они умеют срезать подметки у нарушителей прямо в воздухе, еще до того, как они что-то нарушили, и прямиком отправлять в каталажку-предвариловку.
Добирался Куликов до деревни на перекладных, несколько раз его останавливали патрули, но бумага с двумя командирскими подписями и синей печатью действовала безотказно, патрули брали под козырек и желали пулеметчику доброй дороги.
Последние три километра до деревни он шел пешком, помогая себе клюшкой, вырезанной в кущах госпитального парка, часто останавливался, переводил дыхание, вытирал лицо рукавом гимнастерки. Неведомо, что вытирал — то ли пот, то ли слезы, то ли еще что-то, очень горькое, обжигающее губы и рот.
Отмечал с печальным чувством, что земля родная обихожена лишь наполовину, понимал хорошо, в чем дело — пахать, копать, боронить поля здешние, не самые богатые, камешником замусоренные, глиной сильно разбавленные, — занятие совсем не женское, да и на обработку их ни техники нет, ни сил. Обрабатывают землю бабы, да еще пацанье, находящееся около них, под прикрытием юбки, чтобы собаки деревенские не обидели, и обрабатывают, как понимал Куликов, на коровах. Лошадей в деревне нет, не оставили ни одной — всех лошадок, как и мужиков, забрали в армию, на фронт.
И если в Башеве есть солдаты, списанные по ранению, то пользы от них никакой, они либо без ног, либо без рук, либо вообще без внутренностей: все врачи в госпиталях выхолостили…
Не замеченный никем, хотя странное дело, в деревнях всегда все замечают, — Куликов подошел к своему дому, увидел во дворе сгорбленную седую старушку, безуспешно пытавшуюся топором расколоть ощетинившуюся короткими неприятными сучками чурку, и не сразу понял, что это мать, мама, а когда понял, то прошептал скорбно и тихо:
— Мама!
Хоть и тих был его шепот, — не шепот, а шелест, движение воздуха в воздухе, — а мать услышала, точнее, почувствовала, что рядом находится ее сын, откинула топор в сторону и выпрямилась.
Она видела и одновременно не видела сына, солдат с костылем в руке и с мешком за спиной быстро расплылся в слезном тумане, уже и не различить его, только что был солдат — и не стало служивого. Мать издала раненый горловой вскрик и медленно начала оседать на землю. Куликов кинулся к ней, подхватил, удерживая на весу, подивился, какое у матери легкое тело.
— Мам, ты чего? — прошептал неожиданно обиженно. — Ма-ам! — воскликнул он, как в детстве, отметил про себя собственную беспомощность, — фронт научил его запоминать все, что попадается на глаза, всякую деталь, и прогонять через самого себя, через собственный фильтр, а потом уж действовать. — Ма-ам! — громко, едва ли не во весь голос завопил он.
От этого отчаянного вскрика, всколыхнувшего воздух, мать очнулась — от такого вопля, не вопля даже, а настоящего природного сотрясения, хотя и рожденного инвалидом, не очнуться было нельзя, мать застонала, зашевелилась и, вглядевшись в лицо человека, державшего ее на весу, поняла, что это действительно ее сын. Впившись зубами в нижнюю губу, выдавила из нее кровь и прошептала едва слышно:
— Вась, это ты?
— Я, мам, я.
— А мы тебя похоронили и уже отпели — батюшку из города специально приглашали…
— Значит, долго буду жить.
— Ой, Васёк, дай Бог, чтобы так оно и было, — мать стерла с губ кровь, неверяще закрыла глаза, потом открыла вновь. — Неужели это ты? Живой…
— Живой, мама, хотя и был похоронен, даже могила есть — что было, то было.
— Васёк, Васька, Васенька мой… Ох! — мать помотала головой — не могла поверить тому, что видела (вернее, кого видела), морщинистыми пальцами отерла глаза, глубоко, слезно вздохнула: — Спасибо Матери Божией — жи-ив… Я ей каждый день молилась.
— А с похоронкой, мам, старички наши намудрили. Не разобрались, отдали бумаги в штаб, а те их в Башево и спроворили. Поторопились.