Собравшиеся женщины с дружным восхищением зацокали языками: ай, какие страсти случаются на фронте! Надо же!
— А потом на него беда навалилась — миной оторвало кисть правой руки — и сказке пришел конец. Так что у нас моменты бывают — впору плакать и дивиться. Многое, очень многое может человек выдюжить, быть безногим и безруким и считать, что жизнь у него удалась.
— Что-то на философию тебя, Вася, потянуло, — проговорила мать и достала из печи длинный жестяной противень с запекшейся картошкой. Пахла картошка как-то по-довоенному, очень вкусно, словно бы ее приготовили на масле вместе с ароматными травами и корешками, выдержали не в обычном печном нутре, а в казане вместе с пловом и специями, — отменная получилась еда.
К картошке нашлись две ковриги хлеба и поллитровка с крепкой забористой жидкостью, заткнутая кукурузным початком.
Выпивку принесла бабушка молодого художника по прозвищу Ульянова-мама (наверное, с намеком на Ульянова-Ленина, в деревнях ведь живет народ языкастый, даже очень языкастый), не пожалела зелья, которое обычно приберегают на самый крайний случай. Сын ее воевал на Южном фронте и тоже, как и Куликов, был пулеметчиком, тоже каждый день находился под пристальными немецкими прицелами: привычка засекать в первую очередь пулеметы была в ходу на всех фронтах.
— О-о-о! — понимающе, в один голос загудели женщины, — хоть и ругали они мужчин, когда те прикладывались к стакану, но и сами после изматывающего рабочего дня, вконец обезножившие и обезру-чившие, не прочь были опрокинуть в себя мерзавчик крепкой мутной жидкости.
Мерзавчик — это сто граммов, достойная норма для трудящихся женщин. На фронте мерзавчики встречались крайне редко, несерьезной была эта посуда, там пили в основном из алюминиевых кружек, пили из касок и фляжек, даже из гильз от противотанковых ружей. Главным была не посуда, а содержимое, то, что в нее наливали…
Появилась и гармошка: ради общедеревенской новости — прибытия мужика с фронта — можно было и на музыке поиграть (гармошкой довольно ловко заправляла бригадирша полеводов, мужиковатая женщина с широкими плечами и большими, заскорузлыми от работы руками), и даже песню спеть. Но в основном бабы смотрели на Куликова с надеждой: глядишь, и их мужикам повезет, тоже отпустят домой на побывку, и тогда в других домах станет светлее… И все от того, что родная душа вернулась в хату. Хотя и ненадолго. Надолго с фронта, как известно, не отпускают.
Гармонистка тем временем запела тоненьким, совсем девчоночьим, незрелым школярским голосом старую песню, которую посчитала военной: "Раскинулось море широко, и волны бушуют вдали…" — и Куликов даже рот открыл от удивления: раньше в деревне таких песен не пели. Раньше в ходу была "Мотаня", да частушки на самые разные темы, начиная с бычка, пристающего к старой корове, Колчака, воюющего со своим народом, до милки, не пожелавшей разделить со своим милым уборку хаты и укатившей в город есть мороженое в кафе перед входом в главный районный парк, а сейчас вона — "Раскинулось море широко…".
Но на фронте эту песню почти не поют, поскольку появились другие песни, совершенно новые, хватающие за душу. Одна "Землянка" чего стоит — "Бьется в тесной печурке огонь, на поленьях смола, как слеза…". У Куликова, когда он слышал ее, даже глаза щипать начинало — так пробирала песня.
Да, песни он любил, хотя сам никогда ничего не пел, даже частушки, которые не имеют ни мотива, ни мелодии, ничего запоминать не надо, лепи себе слова от фонаря, будто из глины, да притопывай каблуками кирзовых сапог, вот и все… Но и на это у него не было дара… А слушать песни любил.
Он смотрел на мать и отмечал перемены, происшедшие в ней… Другой стала она, совсем другой, — под сердцем у него невольно возникала щемящая боль, перекрывала дыхание. Хата собственная, родная, в которой он увидел свет, показалась ему маленькой, низкой, макушкой он почти доставал до потолка, раньше такого не было…
Часов до двух ночи бабы колготились в доме Куликовых, галдели, пели песни, плакали, жаловались на судьбу и просили Бога о помощи, теребили пулеметчика, требовали, чтобы он рассказывал им, рассказывал и рассказывал о фронте, хотели до мелочей знать обстановку, в которой ныне пребывают их мужья, сыновья, отцы, братья, и Куликов, уступая им, рассказывал, рассказывал…
И все равно много рассказать не мог, потому что это было трудно, перехватывало дыхание, что-то цепенело внутри, и Куликов делался непохожим на самого себя — словно бы и не он уже это был, а кто-то другой, слова слипались в один ком.
Башевские бабы были едины в одном пожелании:
— Встретишь там моего, опиши, как мы тут живем, — пусть знает. И скажи ему обязательно, что мы всё перетерпим, обязательно одолеем, переможем, лишь бы наши мужики скрутили голову поганому Гитлеру… Это самое главное. И что еще важно — береги себя!
При этом почти все бабы не могли сдержать себя, рукавами вытирали глаза и, прежде чем толкнуться в дверь и раствориться в ночи, желали:
— С войны вернись живым. Обязательно. Понял?