Веселье чикилевское было мирное, трезвое и не выходило из правил жизни, предписанных новым пред-домкомом. Сам Петр Горбидоныч имел вид многодумный и таинственный, мало ел, много молчал. «Наслаждайтесь согласно декрету, но не забывайтесь!» — таков был смысл его лица. Именно напряженность чикилевская спасала все дело; без нее свадьба походила бы на живой фельетон об отмирающем быте. Только к концу, чуть разомлев от сознания своего достоинства, Петр Горбидоныч не то чтоб повеселел, а как-то разбудоражился.
— Пейте, друзья! — увещевал он и почти надвое перегибал лицо свое приветливой улыбкой. — Пейте вот это… три с полтиной бутылка! — откровенничал он от преизбытка чувств, а Бундюков тихонечко положил назад яблоко, которое собирался съесть.
— Винцо мадеристое, — сказал гуталиновый король, напиравший по рыбной части.
— Зачем же вы, Петр Горбидоныч, про цену-то говорите, — шепнула Зинка мужу. — Гость и сам понимать должен!
— Характерно, что я вас попрошу не вмешиваться, Зинаида Петровна! — с приятным лицом пробубнил Чикилев.
И молчала Чикилиха, не смея взглянуть на Клавдю, сидевшую наискосок. (После болезни девочку сильно потянуло в рост.) Перед ней стояла рюмка сладкого вина, в которой девочка изредка осмеливалась омочить губы, поощряемая отеческим взглядом Петра Горбидоныча. Сам новобрачный не только не пил или напивался, но и не выпивал никогда.
Таня с грустью приглядывалась к мелочам торжества, походившего кое в чем и на похоронное. Иногда она переводила озабоченный взгляд на Николку, ища в нем скрытых чикилевских доблестей. Понурый зинкин вид был ей предзнаменованием и ее собственного «семейного счастья». Тут она поискала Манюкина и, не найдя нигде, спросила о нем у Зинки. Ее громкий вопрос поверг всех в тягостное смущение.
VII
Сожитель чикилевский отсутствовал именно оттого, что не только выпивал, а уж и пил со всем размахом сожигающего себя человека. Еще и до того, как это случилось, прежнего Манюкина не оставалось в помине, хотя и сохранял он стойкие признаки жизнерадостности и еще накануне шутил, что не бывать бы зинкину замужеству, если б хоть раз увидела знаменитые агаринские брови. Однако в последние дни Сергей Аммоныч в переулочек свой не ходил, а больше лежал на койке, и не то чтобы спал, а скорее пребывал в дремотном забытьи. — Как всегда в таких случаях, стали припоминать подробности последних этих дней, стремясь найти в них доказательства их собственной непричастности к манюкинской катастрофе.
Прежде всего в память пришли участившиеся визиты сочинителя. Оба они шушукались чрезвычайно конспиративно, и, как Петр Горбидоныч ни прислушивался, так и не уловил ничего. Кроме того, найдена была беспричинная, казалось бы, надпись на первой странице дневника, который Чикилев извлек из манюкинского стола тотчас по несчастии. «В случае смерти завещаю дневник этот благодетелю Фирсову Ф. Ф., с тем, однако, чтоб взял на себя труд и расходы похоронить меня приличным для человека образом». (Тут же был приписан адрес Фирсова и поставлена подпись: кривые буквы разбредались во все стороны, как стадо, утерявшее пастуха.)
Восстанавливать истину в темном и глухом деле этом лень было даже и Чикилеву: слишком ничтожно было в глазах у всех бумажное наследие Манюкина. Нелишне помянуть, что последнее время у Сергея Аммоныча всегда имелись деньги на квартирные, пищевые и налоговые расходы, причем Фирсов играл в этом щепетильном деле какую-то активную роль. Из маловнятных побуждений совести Фирсов впоследствии собственными руками уничтожил манюкинский дневничок, — факт первостепенной важности. В повести его, появившейся два с половиной месяца спустя, не приведено было даже отрывков из помянутого дневничка, а прибавлено лишь в конце пустячной главы, что «смердящее тление этого последнего барина на русской земле не прибавляло славы новому солнцу, восходившему над страной». Это мало вязалось с профессиональной падкостью сочинителя на всякие человеческие документы, но, как ни пинкертонил тут Петр Горбидоныч, тайна эта сохранила до конца свою мрачную девственность.
Беда произошла на рассвете, дня через два после того, как Фирсов застал музыканствующего Чикилева. Девочка выздоравливала, и Чикилев преспокойно спал на своей половине. Вернее, именно сон-то его и не был спокоен: мерещилась ему всевозможная пакость. Петр Горбидоныч проснулся незадолго до полночи, прислушался к тишине, не оглашаемой манюкинским сопением, и зажег спичку, — манюкинская койка пустовала, чему Чикилев не удивлялся: Манюкин был живой человек, правомочный передвигаться по земле как ему угодно. Вторично он проснулся уже по ту сторону полночи, раздосадованный неприличным словом, которым и во сне допекал его полуподвальный гражданин. Несказанно волнуясь, Петр Горбидоныч перешел во тьме комнатное пространство и присел на краешек манюкинской койки. Тот спал, не раздеваясь, так как одеяло свое продал задолго до того.