— Сергей Аммоныч, — затормошил его Чикилев, дрожа от холода и мрака, в котором самые обычные вещи приобретают устрашающее значение; тот проснулся не сразу, а сперва бормотал какую-то чушь, отголоски пережитого за день. — Сергей Аммоныч, — с мольбой зашептал Чикилев, — мне вот тут словно приснилось… марабу. Что такое есть марабу? Вы же человек начитанный…
— Марабу? — спросонья переспросил Манюкин, трудно усваивал звук. — Марабу?.. Французский генерал был такой… — брякнул он, снова начиная посапывать.
Чикилев сидел полуголый, недоумевающий, правой рукой придерживая свою босую, поджатую ногу.
— Сергей Аммоныч… — приступил он снова, чуть не плача. — А давно он был, генерал этот?
— А?.. генерал? — Манюкин приподнялся, протирая глаза, и тут заметил, что правая его рука как будто вышла из повиновения. «Отлежал», — решил он про себя и поморщился. — Ох, зачем вы меня разбудили!.. Про какого вы генерала?
— А вот… марабу-то!
— Хм, какой же этот генерал, Петр Горбидоныч… Это даже вовсе наоборот… Это есть птица!
— С горечью помянете издевательство свое, — скрипнул Чикилев и побежал в свой угол, где вскоре и заснул.
Как ни бился Манюкин, сон не возвращался. Он попробовал досчитать до тысячи, но внимание отвлекалось отлежанной рукой. Тогда он встал и в потемках рассвета перешел к окну. На пустырь падал робкий снег. Со вздохом непонятного сожаления Сергей Аммоныч сел к столу, облачил лампу в носок и достал тетрадку. Она заметно пополнилась за последний месяц, но чем ближе к концу, тем все неразборчивей становились буквы и, наконец, делались просто значками, понятными лишь автору их. Раскрыв на последней странице, Сергей Аммоныч сразу стал писать, не пробежав предыдущего отрывка. Поганый сетчатый свет разлиновывал предлежащую страничку.
«Как-то уж очень обширно стало мне теперь, Николаша. Ровно на утесе стою и не на чем остановиться глазу. А прыгнуть туда, ух, как боязно! Сам с собой борюсь, одолеваю и изнемогаю на последнем моем обрыве. Все мне видно отсель и понятно, а уж все ни к чему. Не благословенье и не проклятье шлю я тебе отсюда и в этот высокий час, а дружеский оклик: держись на достигнутом, велик будь не только замыслами, а и делами… (Смеху твоему над завещанием моим не обижусь. Полезен смех живому, ибо действует нежно, как александрийский стручок. Я и сам смеюсь вместе с тобою…)
«Ты Россию — а с нею весь мир! — принимая из рук моих, вопрошаешь меня безгласно о мыслях моих. Что ж, Россия есть прежде всего народ, обитающий некое гладкое географическое пространство. Не березки, не овражки, не белые барские усадебки, неоднократно воспетые стихотворцами, есть Россия! Ныне не пугаюсь, когда спиливают березку, сожигают от полноты сердца усадебку, а поэтические речки впрягают в машину на потребу
«Что ж, пора и народу выглянуть в петрово окошко. Может, и дорос, и приобрел все пороки, должные для управления любезным отечеством. Душа народа растет в безвестности и вдруг лопается, как почка, и невиданное предстает миру. Культуру нашу донеси этим прямым наследникам нашим. Великий прыжок совершает конь, из четырнадцатого века… в который? Берегись, как бы не надел осмеянный тобою богоносец жилетку с серебряной цепочкой через грудь. Устрашишься и в страхе падешь перед чудищем-богом. Кто скажет? Ведь мы и народ-то знавали лишь по лакеям, банщикам, извозчикам да нянькам. И вот видится мне иное лицо и дела иные…»
Сергей Аммоныч, вдруг ослабев, положил перо и задумался. Раздумье его походило на дремоту, а дремота на оцепенение. Лампа нагрела носок, и он вонюче дымился. Манюкин откинулся на высокую спинку кресла (— оставшегося в наследие здешним жильцам от сбежавшего за границу адвоката —) и сидел так, не думая больше ни о чем. Вдруг ему вздумалось закурить. Непослушными руками он насыпал в бумажку табаку, аккуратно заклеил папироску и потянулся за мундштучком, который лежал на краешке стола. Ему показалось, что сзади подбирается к нему Чикилев; сердце его мучительно сжалось и подпрыгнуло. Он не дотянулся до мундштучка, а с хрипом отвалился в кресло. Папироска осталась незакуренной, — страничка — недописанной. Сергея Аммоныча разбил удар.
Утром Чикилев прежде всего затушил лампу, успевшую порядком насмердеть, а потом кинулся с новостью во все уголки дома. Его, боявшегося смерти больше лишения службы, приводила в смятение беда, так близко прошедшая мимо него. Потребовалось вмешательство бундюковской жены, дамы, не робеющей ни в каких случаях жизни, чтоб упорядочить случившуюся в то утро беготню.