И опять, как ни близка была опасность, у Фирсова закружилась голова, и радужные лохмотья закачались в глазах. — холодные губы Вьюгù снова ворвались в его лицо. Милицейские проходили как раз мимо, и близость беды усиливала отчаяние ее внезапной страсти.
— Увлекаются! — одобрительно, но и не без зависти, сказал один из них, вспомнив, может быть, и о своей, от которой оторвал его служебный долг. — Ишь, ведь, как она сосет его! — И едва он сказал это, все остальные сочувственно покрякали на разные голоса.
Чужим искусным голосом вскрикнула Манька, как бы устыдясь свидетелей ее нескромной ночной шалости. Их поспешное бегство никому бы не показалось подозрительным. Догадливо путая следы, они бежали через проходной церковный двор и принуждены были спрятаться на паперти, когда совсем невдалеке взвился пронзительный свист и несколько мгновений метался над спящим кварталом. На луну набежало облако, и очарование ночи померкло.
Развеселясь избегнутой бедой, Фирсов снова попытался привлечь к себе Вьюгý. (Они стояли на крытой, высокой паперти старенькой церквушки.) Вьюга ударила его по руке и засмеялась.
— Не дури, не дури, говорю, — сказала она совсем сухо. — Я думала: в очках, значит — умный. Раз попробовал и уж во вкус вошел? И пальто запахни, простудишься! Ну, чем, чем ты обольстить меня можешь? Что ты умеешь, кроме своих писаний! Да я и имени твоего-то не знаю толком. — В ее голосе скользнула непонятная мягкость. — Жена-то старая, что ли?
— Жена всегда старая, хоть бы и молодая была… — обидчиво облизал губы Фирсов. Каждый камень здесь с жадностью впитывал людское тепло, а Фирсову все мерещился откуда-то горячий ветер — Ты просто так полюби меня… я тебя сразу почувствовал, я открыл тебя! Ведь ты одна, совсем одна, — я знаю. И я все, все умею. Я строю города, творю людей, миры воздвигаю в человечьей пустоте… — И он болтал еще какой-то вздор, оправдываемый лишь понятною разбудораженностью его чувств.
— А не боишься ты, что, может быть, Аггей стоит вон там и подглядывает, как ты меня с толку сбиваешь? Ну, уж ладно, пошутила я… Теперь он уже не подглядывает! (— Ледяное дуновение этого намека сразу отрезвило Фирсова. —) И потом слушай, что я тебе скажу. Ты вот пишешь, небось, про нас, а ведь совсем нас не знаешь. Баба (— я про человека, а не про мелочь разную говорю!)… молода баба, пока не боится состариться. И молодая все равно, что зола на ветру… Лови, лови ее, глупый. И чем лакомей для глаза, тем все злей, злей, злей!.. Ну, пойдем, — не ночевать же нам тут.
Они пошли на квартиру к Митьке, чтоб там дождаться Манюкина. Оба почему-то были уверены, что Манюкин, безобидный увеселитель всяких вечеринок, ухитрится выскользнуть из неприятности. Эта уверенность не обманула их. Уже серели рассветно окна, когда, измученный и со ввалившимися глазами, прибрел Сергей Аммоныч. На нем была его обычная бабья кофта, а на голове сидел какой-то ватный блин, ухарски съехавший на сторону. Готового свалиться в кровать Манюкина втащили в митькину комнату и учинили допрос.
— Меня ведь все знают… — мямлил Манюкин, объясняя подробности своего освобожденья. Путаясь и глотая цельные слова (— а при этом бессмысленно выводил пальцем узоры по пыльной поверхности митькина стола), он рассказал, как произошел аггеев конец. Артемий выстрелил в облавщиков, а тогда начали стрелять и они, и первая пуля была — аггеева. Про Финогена он помянул лишь, что тот все время расслабленно и виновато улыбался, бормоча под нос себе: «отместил, богоданный»… Выходило, кроме того, будто он, ногой, уже мертвого, переворотил сына лицом вверх и долго вглядывался в оцепеневшие черты Аггея. Это могло просто и померещиться Манюкину, в глазах которого отряд милиции, например, возрастал до ста человек. Во всяком случае, никто не мог воспрепятствовать Финогену именно так проститься с сыном.
— Скорая смерть, легкая… А тут каждый день умирай, каждое свое дыханье считай последним. Николаша, друг мой… Николаша! — смертным голосом возопил он куда-то в воздух, забывая про стоящих кругом него. — Нет у меня никакого Николаши… заврался я с вами! — сурово сказал он через минуту и, покачиваясь, заковылял к себе в комнату. — Приятнейших сновидений, синьоры! — еще раз, но с великой болью, искривился он с порога.
— Какого он Николашу зовет? Что случилось? — ворвалась в комнату Зинка.
Она не могла спать, если здесь, совсем вблизи, говорили про Митьку. Сквозь рваный платок, накинутый Зинкой наспех, светилась рыхлая и сонная мякоть плеча.
— Митьку убили, — твердо сказала Манька-Вьюгà, подходя к Зинке. — Вот сюда попало! — И дерзкой рукой она стукнула Зинку в наклоненный от ужаса лоб.