…Они смеялись до устали, кричали на весь, казалось, мир, подражали сове, пугая запьянцовского птицелова: голоса их, распыленные в мельчайший гул, уносил ветер в общем потоке. Их последняя шалость была значительна и непоправима, но никто не заподозрил бы их в блуде. На обратном пути Заварихин глухими, угловатыми словами предложил Тане жить вместе, как муж и жена, как было сегодня. Однако, напуганный быстротой событий, он встретил ее согласие оскорбительным молчанием. Всегда он боялся женщин, и даже эта единственная встреча наполнила его великою тоскою пресыщении. — Заварихин со злобой хлестнул коня.
Он снял картуз, предоставляя ветру вымыть и вычесать засоренную повседневными заботами голову: теперь к ним присоединилась еще и любовная невзгода. Дорога пошла крестьянская, плохая: вязли колеса в лоснящейся колее, а пролетка, забрызгавшись, потеряла свой праздничный глянец. На одном ухабе Таня схватилась за николкин рукав; ее рука показалась ему стопудовым грузом. Послеполуденная дымка окутала солнце. Город вставал плоско, неизбежно, бескрасочно. У окраины, проезжая сквозь облако вонючей пыли, Николка опять подстегнул коня.
— Вот скоро перейду на новую квартиру. Тогда и в гости позову, — сказал он на прощанье, а глядел куда-то в сторону. — Ну, ладно… ступай. Устала, небось… — и он скрылся с пролеткой в тишине вечереющего переулка.
Раскосившимся взглядом проводила Таня жениха, а думала о безрадостной жизни своей и о вероломной изменчивости аксиньина ветра.
X
Через несколько дней Таня сама пришла к Николке, узнав его адрес у Пчхова. Заварихинская комнатушка находилась в третьем этаже широченного нечистого дома; окно выходило во двор, и в нем видны были крыши, великое множество мокрых крыш. Весна переменила лицо; безустанно билась в стекла дрянная дождливая дребеденица. — Таня пришла в воскресенье, чтобы наверняка застать его дома.
Николка сидел за столом и ел вареного судака, а кости сплевывал в консервную банку. Повидимому, он никогда не тяготился своим одиночеством. Приход Тани поверг его в некоторое замешательство: даже и во сне одолевали его женитьбенные кошмары. С судачьей головой в руках, он глупо метался по комнате, пока Таня не засмеялась над ним. Остановясь с дергающимся ртом, он мрачно ждал ее слов, но ей не было причин подозревать его в недоброжелательстве, и потому она спокойно повесила на гвоздь свое пальто, а шляпу положила на койку.
— Разденься, пожалуй… — пасмурно сказал он, разводя руками и наружно присмирев. — Я уже неделю тут, да все боялся звать. Клопа у нас много! — бросил он тоном издевательского предостережения.
Она не обратила внимания на последнее замечание.
— Ты тут и живешь?.. Что ж, у тебя все крепко здесь и все самое нужное, — с ласковым одобрением окинула она взглядом николкину сводчатую конурку. (Николка подозрительно следил за искренностью ее впечатлений.)
Здесь было очень пусто, здесь начинался будущий человек: ни цветика, ни окошка, ни картинки на стене, ни даже осколка зеркала. Зато над койкой, крытой пестрым деревенским одеялом, висела на ремне нарядная гармонь, а на низком изголовьи — газета, прочитанная и сложенная на прежний образец.
— Играешь? — смущенная молчаньем жениха, спросила Таня и кивнула на гармонь.
— По праздникам наигрываю… мотивы, — глухо сообщил Николка. — Я уж говорил тебе. Забыла?
— Нет… я все помню! — значительно сказала она. — Я тебе не помешала?
— Я уж поел, — повел плечом Николка. — Не мешаешь: праздник ноне.
— Я все-таки сяду… — чуть переменившимся голосом сказала Таня, строго глядя на Николку. — А если хочешь, я уйду. Ты мне тогда, за городом, очень странные вещи говорил. Ты, может, выпивши был?
Тяжким взором оглушенного быка взирал Заварихин на Таню, на ее темное, с высоким воротом, платье, на пушистые и легкие волосы: она вся поместилась бы в его сжатом кулаке. С чуть приметной иронией он посмотрел на ее простые, но дорогие туфельки и ясно представил себе, как стала бы она в такой одежде возить в деревне навоз. Тут же, однако, он припомнил триумф, которым сопровождались ее цирковые выступления, и удивился, почему воспоминания о ней так пугали его всю неделю.
«Ведь приятная, молодая», — думал он тягучими, успокоительными мыслями. «Знаменитая!» — крикнуло его тщеславие. «Денежная…» — шепнула жадность, и щеки его орумянились стыдом. Прибираясь на столе и вытирая его тряпкой, он прятал глаза. Он был покуда молод той сильной молодостью, которая сама противится подлости.
— …садись, будем чай пить. У меня на кухне и чайник греется! Может, за лимоном сбегать? Тут ларек внизу… — суетил он молодым, хорошим баском, все еще стыдясь своих мыслей.
— Послушай, Николушка, ты не каешься? — она протянула ему руки, и он боязливо коснулся их: они были влажны и горячи.