Когда за отцом Арсением закрылась дверь, Игнаций еще немного посидел, собираясь с мыслями, потом снова позвонил в колокольчик и велел вызвать к нему трех курьеров. Торопливо написал запросы в архив инквизиторского капитула герцогства Альбан, в главный столичный архив Инквизиториума и архив Королевского Суда. Во всех трех запросах содержались поручения собрать и в кратчайшее время предоставить все сведения за год 1206-й от Пришествия Света Истинного. Все судебные дела и приговоры, случаи пропажи или убийства служителей церкви или судебной палаты, слухи и сплетни, донесения агентов… Секретность и скорость – высочайшие.
Поворошив угли, Игнаций поставил на решетку ковшик с сургучом. Подумал, не взять ли привезенные Каприччиолой выписки из монастырских хроник – вон пакет на столе. Нет, это вполне подождет до утра. Но где же последний Энидвейт скрывался почти десять лет? Ведь о некроманте Вороне стало известно не так уж давно – года два-три, не больше. А обучение малефика такого уровня требует средств: редких книг, зелий и, главное, наставника. Некроманты же, благодарение Свету Истинному, появляются нечасто. Внутри снова заныло тупой болью подавленного желания и мерзостно-сладкого ужаса…
Отдав запечатанные листы запросов курьерам и велев отправляться немедленно, Игнаций устало опустился в кресло, подумал, что до рассвета еще успеет поспать несколько часов. И что сегодня он похож на рыбака, черпающего сетью в надежде выловить драгоценный улов там, где его может вовсе и не быть. Но пока есть рыбак и сеть – всегда есть и надежда на улов.
Под окном снова завыла собака. Глупая мелкая пустолайка уже три ночи будила Женевьеву сначала тоненьким поскуливаньем, потом принималась подвывать все громче и тоскливее, пока не срывалась в отчаянное рыдание. Ей откликался басовитый лай матерого кобеля, сторожившего монастырскую конюшню, тому – рыжая шавка отца-настоятеля, и начинался обычный ночной перелай. Только вот… Первая собака все-таки не лаяла, а выла. И Женевьева лежала в постели, сжимая пальцы в кулаки и снова разжимая их. Ей хотелось встать, выйти из щедро натопленной кельи в ледяную ночную тьму и… Сделать что? Она и сама не знала. Собака не виновата, что вещует несчастье. А может, и не будет ничего плохого? Дурная псинка, совсем молоденькая – Женевьева видела ее днем: серая остроносая сучка грелась на скупом осеннем солнце, выкусывала блох из тощей шубки. Откуда такой что-то знать?
Так она уговаривала себя уже четвертую ночь подряд. И в прошлые ночи это вполне удавалось, а потом она засыпала тревожным – но вовсе не из-за глупой приметы – сном. Просто Энни так и не переставала кашлять, и с каждым днем ее кашель становился все более хриплым и надсадным, а при вдохе в груди что-то клокотало и скрипело. Пожилой монах-травник, пользовавший ее, приносил темные сладковатые и светлые горькие настои, заставлял пить растопленный в молоке жир и есть мед прямо из сот, жуя и сплевывая комочки рыже-серого воска. Энни слушалась беспрекословно: пила, жевала, подставляла грудь под растирания все тем же жиром и огненной мазью из драгоценного перца, от которой даже у Женевьевы горели ладони. После мази у Энни из глаз лились слезы, но она мужественно терпела и даже пыталась уверять, что ей не больно, нет, вот совсем-совсем не больно – вы только быстрее помойте руки, матушка…
И Женевьева улыбалась вместе со своей бедной храброй девочкой, хотя хотелось плакать и в бессилии колотить руками в стены кельи, спрашивая неизвестно у кого: «За что? Почему и за что это ей, моей дочери, такой доброй и благочестивой, послушной и любящей?»
Потом она вытирала навернувшиеся на глаза горячие капли и опять шла к постели Энни или в келью Эрека, где поджидала новая боль, совсем иная. Эрек… Он уходил от нее, отдалялся, и временами Женевьева ловила себя на странной и кощунственной мысли: точно ли этот долговязый рыжий отрок, почти юноша, – ее сын? Это было глупо и страшно – думать так, но что-то рвалось между ними, натягиваясь до предела, и потом лопалось, наотмашь хлеща и без того израненную душу. А Эрек смотрел на нее исподлобья, улыбался холодно и вежливо, пока она не знала, что сказать и сделать, лишь бы он поверил, что она любит его и будет любить всегда. Злого, чужого, холодного… Лишь бы у него все было, как надо ему. Хоть так…
Женевьева с трудом поднялась, укутавшись в теплую шерстяную пелерину поверх ночной рубашки. Хоть отец-настоятель и не скупился теперь ни на дрова, ни на вкусную обильную еду, ни на лекарства, она все никак не могла забыть холод той подземной кельи, будто тот въелся в ее плоть. И постоянно мерзла, вздрагивала от резких звуков, оглядывалась, оставаясь в комнате одна, словно кто-то смотрел ей в спину.