— Второе июля 1947 года, уебище! — орет мужчина в лицо Мишель, как будто это должно что-то значить для него, как-то объяснить происходящее. — Второе июля 1947 года, ты, мелкий извращенец! Скажи мне, что упало с неба той ночью, если хочешь жить! Если хочешь малейший шанс выбраться отсюда живым!
Мишель судорожно глотает, думает об отчиме и дерьмовой жизни в Шривпорт, думает о свободе, нахлынувшей, стоило ему сойти с автобуса в Новом Орлеане, о Робин и прочих. Закрывает глаза.
— Для таких, как вы, существуют лекарства, — шепчет он. Рука, сдавившая правую сторону лица, исчезает, краткий момент без боли, прежде чем кулак врезается в его переносицу и снова приходит милосердное забытье.
Человек бессильно смотрит вниз, на переломанную окровавленную маску, в которую он превратил личико хорошенького мальчишки — яркие струйки вытекают из ноздрей, на блестящий металл, собираются в алые лужицы по обе стороны от головы. Все еще размалеван, как на карнавал, издевается своей лживой женственностью. Издевается над его слабостью, над печальным фактом: манипулировать им оказалось так легко. Так легко заронить сомнения в себе даже после всех его трудов, тщательных опытов и наблюдений. Он смотрит на перепачканный кровью правый кулак: пальцы по-прежнему сжаты, ногти впились в его же плоть. Пятна зараженной крови мальчишки говорят: ты так слаб. Ты очень, очень слаб.
Мужчина отступает от операционного стола и чуть не натыкается на стул. Рискованно было взять сразу двоих за ночь. Сначала транссексуал — уже мертвый, ждущий погребения, — а теперь этот ребенок-шлюха, даже не личинка, просто гребаная малолетняя проститутка, играющая в переодевание. А ведь мужчина знает, что никогда никого не должен брать домой, кроме тех, кто пошел до конца. Он нарушил одно из самых священных своих правил из-за сновидений, из-за того, что видел в окно: птицы в тучах над рекой, над городом. Потому что ему нужны были ответы, и слишком страшно ждать.
Стоит испугаться, и становишься неаккуратным, думает он. Стоит проявить неаккуратность, и ты мертв.
— Второе июля, — тихо говорит он, и холодно смеется над собственной глупостью. Нервно вытирает ладони о штаны. — Этот даже не знает, кто я, и уж, конечно, не знает о втором июля. Он вообще ни хрена не знает!
Он кружит вокруг стола голодной, но нерешительной акулой, удивляется, как вообще мог подумать, что мальчишка может быть хоть как-то полезен, осознает, что это был вынужденный выбор, результат слепого отчаяния. Если бы он только мог отогнать сцены из кошмаров достаточно надолго, чтобы сосредоточиться, если бы мог догадаться, откуда ощущение перемен. Почему после стольких лет осторожных, кропотливых расчетов внезапно полностью переменился ритм Их движений, столь же предсказуемый, как приливы, смена времен года и фаз луны? Он не в состоянии даже припомнить, когда именно впервые распознал это ощущение напряженного ожидания. Примерно после того, как привез в дом транссексуала, после начала опытов и допроса.
Человек перестает кружить и замирает неподвижно. Закрывает глаза, сосредотачивается на крошечном островке покоя, спрятанном так глубоко в его душе, что Им никогда не найти. Что-то для дождливых дней, думает он каждый раз, когда надо вернуться к этой части себя, и тут же ледяной дождь стучит в окно. В этом островке он может обрести спокойствие, или то его подобие, которое ему вообще доступно. Хоть каплю этого спокойствия, чтобы снова взять себя в руки. Контроль — вот единственное, что важно.
Мужчина переплавляет покой в нечто большее, купается в нем. Стоит и слушает свое сердце, часы на стене, дождь снаружи и влажное, затрудненное дыхание мальчишки на столе. И медленно, но с неумолимостью наполнивших его слух ритмов, начинает вырисовываться простое решение, написанное на непреложном языке его решимости.