Сон о том, что она убийца, уже давно ей не снился; со времен, когда она жила «под лестницей», почти никогда. А вот сны о младенце, совершенной крохе, с годами снились ей все чаще и чаще. И все без исключения они были кошмарами. Ее это был ребенок или нет, главное – ей доверили младенца. Она была единственной из ближних, кто отвечал за него. Часто бывало так, что вначале этот ребенок был обычного роста, но потом, по мере перехода от идиллии к катастрофе, он уменьшался и уменьшался, прямо у нее на глазах, превращаясь в горошину. Ребенок либо падал в воду, либо, что случалось чаще, он пробирался, на собственных ногах или ползком, на животе, через открытую дверь в соседнее помещение. Но это еще не было катастрофой. Вода была мелкой, глубина – едва с большой палец, даже для совсем уменьшившегося в размере человечка – никакой опасности, и к тому же прозрачная и спокойная, с твердым дном, чуть ли не у самой поверхности. Соседнее помещение было частью дома, точно таким же, как то, в котором только что играл ребенок, переместившийся в следующую комнату, чтобы продолжить игру. Катастрофа происходила в тот момент, когда она, думавшая, что ребенок вот тут, копошится у ее ног, вдруг обнаруживала, бросив взгляд на все ту же мелкую, прозрачную, спокойную воду, что доверенное ей существо исчезло – и сколько она ни шарила руками, все больше впадая в панику, ребенок так и не находился; или что в соседней комнате, через порог которой ребенок вот только что довольный и радостный перевалился, перекувырнулся, перескочил, играючи, чуть не запнувшись, его и след простыл, когда она, почти через секунду, вошла туда за ним, – ни звука, только пустое помещение, и такие же все остальные, никакого отклика на ее зов: ребенок пропал навсегда. Кошмар, ужас спящей, его невыносимая, нестерпимая тяжесть, которая, казалось, сейчас раздавит ей сердце, усугублялся, в отличие от прочих кошмаров, тем, что не было никакой явной причины катастрофы, отсутствовало некое действие, событие, происшествие, которое могло привести к такому исчезновению ребенка, в воде или в соседней комнате, к невозможности его найти, ни за что и никогда. Другие кошмары она, забывчивая от природы и одаренная своей собственной забывчивостью, со временем забывала, в основном уже на следующий день. Эти же, особенные кошмары, становились и оставались частью дня, множества последующих дней.
Сон о ребенке, приснившийся ей ночью в Курдиманше, в доме с покойником в гробу на первом этаже, не был кошмаром. И ребенок, который ей снился, был совершенно определенно ее собственный, ею рожденный. О родах в нем ничего не было, никаких картин. О причастном к зачатию тоже ничего. Понятно только, что он существовал. Весь этот сон, вся история не имела отношения к отцу, и к ней, к матери, она тоже отношения не имела. Или скажем иначе: во сне она была всего-навсего зрительницей, внизу, в партере, или где-то еще, – во всяком случае, внизу – как лицо, удостоверяющее личность ее ребенка там, наверху, на сцене, возвышении или чем-то таком, ребенка, который и был главным во всей этой истории, увиденной во сне.