Староста, девушка с остриженными волосами, на Гороховой находилась четыре месяца; она храбрилась, пела, курила, важничала, что ходит разговаривать с членами «комиссии», но нервничала накануне тех дней, когда в Кронштадт отправлялся пароход увозить несчастных жертв на расстрел: тогда арестованные исчезали группами с вечера на утро. Слышала, как комендант Гороховой, огромный молодой эстонец Бозе, кричал своей жене по телефону: «Сегодня я везу рябчиков в Кронштадт, вернусь завтра!»
Когда нас гнали вниз за кипятком или в уборную, мы проходили мимо сырых, темных одиночных камер, где видны был измученные лица молодых людей, с виду офицеров. Камеры эти пустели чаще других, и вспоминались со страхом слова следователя: «Наша политика – уничтожение». Шли мы каждый раз через большую кухню, где толстые коммунистки готовили обед: они иногда насмехались, иногда же бросали кочерыжки от капусты и шелуху от картофеля, что мы с благодарностью принимали, так как пища состояла из супа – воды с картофелем – и к ужину – по одной сухой вобле, которая часто бывала червивая.
Вскоре меня вызвали на допрос. Следователь оказался интеллигентным молодым человеком, эстонцем по фамилии Отто. Прежде всего он предъявил мне письмо, напечатанное на машинке, очень большого формата, сказав, что письмо это не дошло ко мне, так как было перехвачено на почте Чрезвычайной комиссией. На конверте большими буквами было написано: «Фрейлине Вырубовой». Письмо было приблизительно такого содержания: «Многоуважаемая Анна Александровна! Вы единственная женщина в России, которая может спасти нас от большевиков. Вашими организациями, складами оружия и т. д.»
Письмо было без подписи, видимо, провокация. Но кто ее автор? Стало быть, в глазах своих врагов я все еще не довольно страдала… Подозревала некоторых, но имена их не хотела повторять. Видя недоумение и слезы в моих глазах, Отто задал мне еще какие-то два вопроса, вроде того, принадлежу ли я к партии «беспартийных», и закончил словами о том, что, наверное, это недоразумение. И еще больше удивил меня, дав мне кусок черного хлеба и сказав, что я, наверно, голодна, но они все равно скоро снова вызовут на допрос.
На этот второй допрос меня вызвали в одиннадцать часов ночи, продержали до трех утра. Было их двое: Отто и Викман. Все те же вопросы о прошлом, те же обвинения. Если бы не стакан чаю, который они передо мной поставили, я бы не выдержала. Нервная и измученная, я вернулась в камеру, где на столах, полу и кроватях храпели арестованные женщины. Оба следователя полагали, что дня через два-три меня выпустят.
Ночью-то и начиналась жизнь на Гороховой: ежеминутно приводили новых арестованных, которые не знали, куда им приткнуться. Среди сидящих женщин были разные: артистка Александринского театра; толстая жена комиссара; добрая ласковая старушка семидесяти пяти лет, взятая за то, что была бабушкой белого офицера; худая как тень, болезненная женщина-староверка, просидевшая на Гороховой четыре месяца, так как дело ее «затеряли». Родных у нее не было, и потому никто не носил передач, и она была голодна как волк. Целыми часами простаивала она ночью, кладя сотнями земные поклоны с листовочкой в руках. Служила всем, в особенности грузинке Менабде, за что та давала ей объедки. Была еще какая-то грязная старуха, которая прикинулась, что с ней паралич – упала на пол, застонав. Сам комиссар сводил ее под руку по лестнице – «пролетариатку» сразу освободили. Оставшись на минуту одна, она, подмигнув мне, рассказала, ухмыляясь беззубым ртом, как обманула их.
Белые войска подходили все ближе, говорили, что они уже в Гатчине. Была слышна бомбардировка. Бывшие члены Чрезвычайки нервничали. Разные слухи приносили к нам в камеру: то, что всех заключенных расстреляют, что увезут в Вологду. Внизу в кухне коммунары обучались строю и уходили «на фронт», так что стражу заменили солдатами и рабочими из Кронштадта. В воздухе чувствовалось приближение чего-то ужасного. Раз как-то ночью вернулась с работы финка, и я слышала, как она шепнула мою фамилию своей подруге, но, видя, что я не сплю, замолчала. Я поняла, что меня ожидает самое ужасное, и вся похолодела, но молилась всю эту ночь Богу, прося еще раз спасти меня.