Маленькая роль Элианты почти вся сводилась к одному монологу, где высмеивается пристрастие влюбленных. Второго января я в первый раз услышал голос Маши, читавшей этот монолог. Читала она очень мило, сильно грассируя, «р» выходило у нее почти как «г». Как сейчас стоит в моих ушах ее голос:
— Спесивая носить когону гождена.
На этой репетиции я не подошел к Маше и не здоровался с ней. Следующая репетиция была назначена на шестое, накануне возобновления занятий. Я твердо решил в этот день представиться Маше и поговорить с ней. Дни текли каким-то волшебным сном.
Шестого я, конечно, раньше всех был в гимназии и ходил по холодной зале. Актеры что-то туго собирались. Наконец дверь директорской квартиры хлопнула, и в зал вошел Иван Львович.
— Ну, господа, спектакль наш очевидно расклеивается. Сегодня почти никто не пришел, а ведь не забывайте, — и он поднял палец и возвысил голос, — второе полугодие! Близко экзамены, занятий много, так что спектакль придется отложить.
Он быстро удалился.
Я шел по переулку, и мне казалось, что почва ушла из-под моих ног. Особенно мучила меня мысль, что я не успел познакомиться с Машей. Это знакомство опять тонуло в тумане неверного будущего. Я не знал даже, имею ли я теперь право кланяться Маше на улице, и ответит ли мне она на поклон. Но я твердо решил кланяться ей.
Дул студеный январский ветер. В пустом переулке мне встретился красный, седой нищий, с нахальным лицом. Я встретил его и утром, когда шел в гимназию, полный радости и надежды. Теперь мне показалось, что он взглянул на меня нагло и насмешливо.
Придя домой, я тщательно скрыл постигший меня удар, сказав только:
— Спектакль отменен.
Тянулся длинный и скучный январь. Напрасно в синевших сумерках скитался я около гимназии: Маша исчезла, даже встречи после уроков прекратились. Все обстоятельства складывались так, что я затягивался в тот круг, где цвела Варенька Зяблова. Репетиции «Горя от ума» подвигались вперед: спектакль, естественно, был перенесен из дома Бенкендорфов в дом Венкстернов, где сам хозяин, старый и опытный театрал, взял на себя режиссерство. Меня стали приглашать в разные дома, на литературные вечера, и всегда случалось так, что мы с Варенькой Зябловой участвовали в одних сценах и обливали друг друга нежностями. Уже раньше мы были Хлестаков и Марья Антоновна, теперь мы были Чацкий и Софья, а на одном вечере — Кент и Корделия. В том доме, где мы читали по ролям «Короля Лира», я неожиданно встретил Льва Кобылинского. Но как он изменился!..
Я уже раньше с трудом узнавал его, когда встречал на Арбате во время вечерних прогулок. Он вдруг полысел, был зелен, как труп, и прихрамывал, опираясь на палку. Когда я с ним возобновил знакомство, я узнал, что ничего не осталось от прежнего пылкого марксиста. Кобылинский зачитывался Шопенгауэром, Ницше и Бодлером, писал стихи в духе Гейне, постоянно говорил цинизмы и хулиганил. На литературном вечере он несколько раз вырывал из-под меня стул, хватал меня за волосы. Когда Варенька Зяблова, в роли Корделии, оправдываясь перед отцом, говорила, что ее не загрязнил разврат, Лев Кобылинский, занятый чем-то другим, при слове «разврат» вдруг навострил уши, как конь, заслышавший зов военный трубы, и на всю гостиную раздалось его шипение: «Газвгат!»
Среди всей этой нездоровой атмосферы я все больше сближался с домом Венкстернов, где особенно привлекал меня сам хозяин, изящный и суровый Алексей Алексеевич. Я много слышал о нем рассказов и от матери, и от теток, и он являлся для меня в романтическом ореоле. Больше всего он любил природу, поэзию и театр. Смолоду сильно кутил, ряд лет погибал от романа с одной эффектной дамой цыганского типа, от которой уезжал в Испанию. Наконец женился на обожавшей его девушке, удалился в деревню, где предавался сельскому хозяйству и охоте и изредка пописывал стихи очень высокой марки. Настоящий дворянин, лентяй и джентльмен, питавший отвращение ко всякой службе, после бурной молодости, теперь он создал культурный и уютный дом, проникнутый духом Пушкина и Шекспира[138]
. Алексей Алексеевич был очень молчалив и замкнут, наводил страх своими светлыми норвежскими глазами, презирал успехи и карьеру и всю нежность сосредоточил на двух подрастающих дочерях. Портрет младшей Наташи, похожей на веселого котенка, всегда стоял у него на столе, и он писал к ней стихи, начинавшиеся:Что сравнить с твоей улыбкой?
После многих лет безвыездного житья в деревне Венкстерн теперь переселился в Москву, но и в городской квартире создал ту же обстановку стародворянского дома. Ко мне он относился с большим благоволением, и оно было для меня особенно лестно. В то время Алексей Алексеевич работал над переводом «Ночей» Мюссе[139]
и по вечерам читал мне в своем кабинете стихотворные отрывки. Переводил он мастерски, тщательно обрабатывая каждый стих, пользуясь лишь чистыми и прекрасными рифмами. Слушая его, я чувствовал, что передо мной настоящий поэт пушкинской школы. Да и весь Венкстерн на фоне московского общества выделялся, как свежая и зеленая лесная ель.