Я усиленно писал стихи и читал их моему отцу и Вельскому. С Вельским мы дружили все больше и больше. Он один из компании питомцев Льва Поливанова был глубоко религиозным человеком. Венкстерн был барин, язычник, отличался хорошим вкусом, благородством и был холоден и несколько эгоистичен. Вельский, напротив, был из разночинцев, бывал иногда пошловат и вульгарен, но не только соблюдал посты и молился Богородице, но был деятельно добр, шел навстречу всякому горю и нужде, не жалея своих сил и времени. Венкстерн любил Пушкина, Тургенева; Вельский особенно любил Достоевского и Никитина[189]
и со слезой в голосе читал сентиментально-народнические стихотворения. Вельский обожал Венкстерна; тот также его крепко любил, но относился к нему не без некоторого превосходства и часто над ним подтрунивал. Венкстерн был безукоризненным джентльменом, не выносил ничего пошлого и нескромного; Вельский был не прочь от грязненького анекдотца. Я обожал Венкстерна, и он был для меня авторитетом; к Вельскому я относился критически и не очень доверял его литературным суждениям. Но когда наступали Великий пост и Пасха, я чувствовал, что Вельский воспринимает все это так же, как я: в Великую пятницу у него за обедом рыбка, а на Пасху кулич, присланный игуменьей Страстного монастыря, тогда как у Венкстернов я болезненно ощущал полное отсутствие церковно-русской культуры.В результате одного разговора со мною Вельский так расчувствовался, что произнес такую сентенцию:
— Ах, Сережа!.. Пройдут годы, ты придешь ко мне и скажешь с презрением: «Ну, а вы что, старые идеалисты? Все по-прежнему поете?» — И затем уже совсем дрябло и слезливо и заключая меня в объятия: — Да нет, не будет этого! Ведь я тебя знаю!
Этой весной я стал переводить элегии Шенье «К Фанни»[190]
. Я все старался найти что-нибудь для перевода, что могло бы выразить мои чувства к Маше. Всего больше находил я отзвуков моему чувству в «Ночах» Мюссе, но их уже блестяще переводил Венкстерн. Элегии Шенье меня не удовлетворяли… в них был чужой, эротико-антологический привкус.Стал я перелагать рифмованные стихи Овидия. Написал «Дедала и Икара» и «Орфея и Эвридику». В последнем стихотворении было несколько удачных строф:
Все туманом застилало,
И далеко от пути Замирая, трепетало Одинокое «прости!» —
и заключительная строфа:
И, тоской гоним упорной, Одинок скитался он У Фракийской цепи горной, Где бушует Аквилон.
Но когда я прочел моего «Орфея» отцу, он дал беспощадный отзыв.
— Какая громадная тема «Орфей», — сказал он, — и как это вышло у тебя слабо и ничтожно.
— Но все-таки это лучше, чем ничего? — смущенно спросил я.
— Нет, это хуже, чем ничего, — строго ответил отец.
Вспоминая занятия с директором по Гомеру, я изложил в рифмах встречу Одиссея с Навсикаей:
Так Артемида прекрасна Мчится по горному склону,
Светлой своею красою Радуя матерь Латону[191]
.Из всего написанного за эту весну отец одобрил только одну строфу, найдя в ней верное отображение природы:
Крестьянка, под коровой тучной Склонясь, сидит среди двора,
И раздаются однозвучно Удары струй о дно ведра[192]
.В двух верстах от Дедова находилось заброшенное имение Петровское, принадлежавшее князю Голицыну. В нем никто не жил, и большой дом стоял круглый год запертым. В заглохшем саду белели заросли нарциссов. Перед домом был большой пруд, слегка заросший пахучим аиром[193]
и осененный плакучими ивами[194]. По одну сторону пруда виднелась бедная деревенька с ветхими хижинами, а по другую тянулся глухой еловый парк. В этот парк полюбил я ходить с томом Шенье и там слагать александрийские строфы.В этом году мы поехали не в Аренсбург, а в Гапсаль. То, что мы поехали в Гапсаль, то, как мы там жили и лечились, — все указывало на некоторую растерянность моего отца, и эта поездка в Гапсаль нанесла окончательный удар по его организму. Почему мы поехали именно в Гапсаль, не посоветовавшись ни с каким доктором? Потому что в Гапсале жил когда-то дядя Володя[195]
. Почему мы из четырех докторов, имена которых мы прочли на стене грязелечебного заведения, выбрали доктора Гофмана? Потому, сказал мой отец, что Гофман писал хорошие сказки. Доктор Гофман был очень добродушный пожилой немец, но не интересовался нашим здоровьем и только говорил приятно-успокоительные веши: потом вы будете чувствовать себя крепче, это у вас нервное и т. д. Между тем от грязевых ванн, которые мой отец принимал потому, что в Аренсбурге они на него хорошо подействовали, теперь у него расстроилось сердце, а доктор Гофман не обращал на это никакого внимания.По дороге в Гапсаль мы остановились в Ревеле, где сохранилось много памятников готической архитектуры. На меня произвел большое впечатление старинный собор: всплыли воспоминания о святом Стефане в Вене. От Ревеля мы ехали целый день на лошадях, и я сочинил следующее стихотворение, одобренное моим отцом: