Машу я не встречал. Только перед Рождеством я видел ее на извозчике и унес это воспоминание в затишье зимних лесов. Мне пришло в голову, что самым верным путем для знакомства с семьей директора может быть Вельский, и я попросил у него разрешения прийти к нему, прочитать мой перевод первого акта «Федры» Расина. Он пригласил меня в воскресенье к завтраку.
Вельский жил в большой холостой квартире первого этажа на Спиридоновке. У него был просторный кабинет, заваленный книгами, столовая и еще комната, где квартировал его друг — инженер. Завтрак подавала толстая и старая Домаша.
Перевод мой был ужасен и дубоват. Вельский разносил каждую строку. Чтобы научить меня, как надо писать александрийские стихи, он взял том Пушкина и прочел, скандируя, первые строки стихотворения «Муза».
В младенчестве моем она меня любила И семиствольную цевницу мне вручила.
Услышав «семиствольную», я устыдился количества мужских цезур в моих стихах, и на некоторое время женские цезуры стали для меня главным атрибутом музыкальности. Читал я потом Вельскому и мои собственные стихи, и он беспощадно и верно их критиковал. С этих пор я стал часто бывать у Вельского по воскресеньям.
Приближался март. Я как-то оживал и остро чувствовал весну. Вечера я обыкновенно проводил у Венкстернов. Весна стучалась в окно. В кабинете Венкстерна, где над большим диваном висели помпейские фрески, благодушный хозяин, надев на свой нос пенсне, читал мне отрывки своего перевода «Августовской ночи» Мюссе. Он подолгу работал над каждым стихом, пока не достигал полного совершенства и гармонии. Долго на его столе лежала белая рукопись, и на ней были написаны и много раз перечеркнуты и исправлены первые стихи:
С тех пор, как солнца диск, свершая вечный круг По огненной оси, прошел чрез тропик Рака,
Влачу я молча дни уныния и мрака И жду, когда меня вновь позовет мой друг.
Иногда Венкстерн читал мне и свои собственные стихи. Писал он редко, но каждое его стихотворение было классично по форме и проникнуто истинным лиризмом. Я знал наизусть все, что выходило из- под его пера, и постоянно твердил стихи моим родителям. Отец мой, к моему огорчению, не разделял моих восторгов: почитывал новых поэтов, говоря, что, несмотря на множество чепухи, здесь все-таки есть зародыш будущей поэзии, «матерьял, приготовленный малыми для великого», как он выражался. Я упорно с этим спорил. Понемногу я более начинал себя чувствовать дома у Венкстернов, чем в нашей квартире, где ежедневно часами сидел и философствовал Боря Бугаев, бежавший из своей квартиры и своей семейной среды. С моим товарищем по классу Володей Венкстерном у меня собственно не было близости. Это был мальчик холодный, расчетливый и практичный, полное отрицание своего отца, перед которым он, однако, благоговел. Поэзия Алексея Алексеевича вся перешла в его девочек. Старшая Маруся все чаще смотрела на меня с любопытством своими черными умными глазками: в ее голове копошилось уже много нравственных и религиозных вопросов, о которых она не прочь бы была со мной поговорить, но не решалась от своей всегдашней исступленной застенчивости. Младшая Наташа брызгала остротами, которые особенно мило звучали при ее хрипловатом голоске.
Бывало, вернешься домой от Венкстернов около одиннадцати часов, раскроешь Евангелие, окинешь взором весь этот год и благодаришь Бога за нервную болезнь, которую он послал. Между тем в гимназии устраивалось литературное утро, посвященное памяти Гоголя и Жуковского. Я должен был читать на этом утре и выбрал «Жизнь» Гоголя[183]
— изображение культур Египта, Греции и Рима и идущего им на смену Христа в вертепе Вифлеема.Бельский хотел, чтобы я читал стоя, но я решительно отказался. Много надежд возлагал я на это утро. Семья директора должна была на нем присутствовать. В большой зале были воздвигнуты бюсты Жуковского и Гоголя в тени фикусов и пальм. В первом ряду я увидел Машу. Но я как будто не узнавал ее. Она не была более бледной и скромной, не походила на ангела или монахиню. Лицо ее густо рдело румянцем, в глазах было что-то страстное и смеющееся.