Мастерская Ивана Петровича в эти дни становилась неузнаваема: длинный стол куда-то исчезал, стулья с высокими спинками становились по стенкам, маленький станок, закутанный в мокрые тряпки, с работой ректора, задвигался в угол, и глазам представлялась большая бальная зала… Минин и Пожарский, по случаю торжества, закидывались шляпами гостей по пояс… И даже с Потемкина все хозяйственные принадлежности убирались; на место их дамы прятали ему в ноги свои боа и шарфы; и даже потемкинский орел в такие дни, вместо того, чтобы выглядывать из-под чайного полотенца, важно сидел в шляпе какого-нибудь гостя… Народу всегда бывало много. Барышни больше все доморощенные, академические красоточки, одна другой лучше… матери их, отцы профессора. Кроме своих, помню, бывали и почетные гости: превосходительный старичок Бутков с маленькой худенькой супругой в очень рогатом чепце и сынок их с вечною лорнеткою у глаз, тот самый, который сделался после важным лицом в служебном мире, и какой-то юноша, Татаринов, который после играл немаловажную роль в свете… и много других, и военных, и статских молодых танцоров, из которых помню больше всех милого Ганецкого, всегдашнего моего кавалера, который недавно умер комендантом Петропавловской крепости. Ну и, разумеется, тут же были неизбежные три брата Крашенинниковы, которые продолжали состоять в великом фаворе у Авдотьи Афанасьевны. Учеников Академии у Ивана Петровича на вечерах не бывало; он, кажется, вообще их не жаловал и панибратства со своею ректорскою особою никакого не допускал; старичок любил, чтобы «всяк сверчок знал свой шесток»…
По-моему, всех милее, всех интереснее на вечерах Мартоса был сам глубокий старец Иван Петрович.
Для приема гостей он переодевался всегда из своего типичного серого фрака в парадный академический мундир, украшенный всеми заслуженными им орденами, и в руке держал жалованную табакерку с бриллиантами, и вместо соломенной шапочки голую голову прикрывал седой, как лунь, завитой в кудряшки парик; один только красный фуляровый[180]
носовой платок по-будничному длинно висел из его кармана… И старичок не присаживался ни на минуту, все ходил между своими гостями, все старался, чтобы всем было весело… В то время только что вошла в моду французская кадриль; матрадур, краковяк и даже экосез были уже изгнаны; на вечерах только и танцевали, что вальс, галоп да французскую кадриль без конца… Кавалер старых времен, Иван Петрович никак не мог понять этого танца, и его просто сердило, что все пары не танцуют зараз… Помню, как во время того, как я во французской кадрили дожидалась своей очереди танцевать, он подошел ко мне и, дотрогиваясь до моего плеча, сказал:— Что ты стоишь, графинюшка, как усопшая? Ступай, танцуй!..
— Иван Петрович, мне нельзя… Теперь не наша очередь; надо, чтобы сперва кончили поперечные пары…
— Пустяки! Ступай, ступай! Танцуйте все вместе, вам веселее будет… — увещевал меня милый старик.
— Да во французской кадрили этого нельзя, это не такой танец, — объясняла ему я.
— Дурацкий танец — ваша французская кадриль, вот что! — сказал он мне и недовольный отошел прочь.
Отца моего обожали академические девицы, все подбегали его ангажировать, и он вальсировал с каждой из них. Как он прелестно, грациозно тогда танцевал!
Как видите, некогда было скучать, особенно мне, которой еще не стукнуло 16-ти лет. Однако вдруг, нежданно-негаданно для меня самой, случилось такое обстоятельство, которое лучше всего доказало отцу и матери моей, что дочь их Машенька взрослая девушка. Представьте себе, что я, далеко еще не достигнув до 16-ти лет, влюбилась… Нет, я не так выразилась: я не влюбилась, а полюбила… потому что влюбиться может всякая девочка, а полюбить так крепко, как я полюбила, мог бы только совсем взрослый человек…
Помню до сих пор все подробности этого решительного для меня события. Помню, что это случилось со мною зимою 1832 года в воскресенье. Мы только что пообедали; не совсем здоровая в этот день маменька и сестра Лизанька прилегли немного отдохнуть; вечерние гости еще не сходились; Анна Николаевна Рускони с тетками ушли наверх в их комнату, и я пошла посидеть с ними; немного погодя я услышала оттуда, что у нас в зале кто-то играет на фортепиано, потом папенька крикнул мне снизу: «Маша, поди сюда!» Я сейчас же побежала. Когда я вошла в залу, в ней было почти совсем темно, только две сальные свечи горели на столе, и я не могла разглядеть хорошенько мужчины, который сидел вдали за фортепиано.
Папенька взял меня за руки, подвел к нему и сказал:
— Нестор Васильевич, позвольте вам представить меньшую дочь мою, Марью Федоровну… Маша, рекомендую: это наш молодой поэт, Нестор Васильевич Кукольник[181]
.