Эти разные люди обладали одним общим драгоценным качеством. Жили «подробно», не суетились (хотя внешне Александр Семенович, с его избыточной светскостью, и мог произвести впечатление некоторой суетливости). Фокус был, однако, в том, что они не то чтобы «смаковали» жизнь, нет, они ее постоянно и активно ощущали, они каждое мгновение
При этом жили неустроенно, просто плохо. У каждого было по комнате в разных коммуналках. Жили у Веры Владимировны, на Лебедева, на самом верху, без лифта. Разменяться и съехаться все собирались, сколько я их знал, но так и не собрались — хлопотно, сложно, дорого. Ванной не было, и Вера Владимировна и Александр Семенович, исповедовавшие вполне «аглицкие» понятия о гигиене, плескались каждое утро в тазиках у себя в комнате за ширмой. Злобная старуха-соседка выговаривала Вере Владимировне: «Ко мне шашнадцать лет никто не ходит, так мне и не надо мыться, я — порядочная, не то что другие!» Половину комнаты занимал рояль, мебель была старая, и спали они на плохоньких ветхих диванчиках. А счастливыми умели быть куда больше многих благополучных.
После смерти Веры Владимировны (1987) Александр Семенович прожил столько лет, на сколько был ее моложе. Жил, как гоголевский Афанасий Иванович, скорее по инерции, устало и грустно. Но по-прежнему моложаво-сухощавый, изящный, с неизменным платочком в кармане пиджака, до глубокой старости сохранял он европейский суховатый блеск. И умер, как и Вера Владимировна, весной. В марте 1994-го.
В жизни каждого случаются люди, становящиеся своего рода камертоном. Камертоном профессионализма, рыцарственной эрудиции, чувства приличия. Для меня таким человеком был — и остался, конечно, — Александр Семенович Розанов.
Сколько ни написал бы он прославивших его книг, сколько бы ни совершил открытий (это действительно так, он первым сказал о многом касательно истории русской музыки), его человеческая, этическая значимость, его умение сохранить и воплотить в себе забытые ценности высокой интеллигентности, быть примером своего рода демократического аристократизма — все это, вероятно, еще важнее. Во всяком случае — для меня.
Не хочу сказать, что эта чета — «Вэ-Вэ» и «А-Эс» — была мне людьми вполне или очень близкими: мы встречались достаточно редко и были скорее свидетелями, нежели участниками жизни друг друга. У Веры Владимировны и Александра Семеновича (знакомые звали его то «дядя Саша», то «Алек») было множество старых, испытанных и куда более близких друзей, их сверстников. Я оставался на обочине их жизни, но связывающие нас ниточки были хоть и тонкими, но — особенными.
Лето 1957 года было романтическим.
Впервые после многолетнего перерыва жизнь за городом, гордость за «высшее образование», за то, что удалось устроиться на приличную работу, получать жалованье, — все тому способствовало. Жизнь, казалось, и впрямь становилась лучше и, уж во всяком случае, интереснее. Привычное и устоявшееся представление о сравнительно недавнем прошлом нашей литературы вдруг стало меняться. Открылся заново даже Паустовский, такой знакомый и всегда мною нежно любимый: в первом его собрании сочинений я прочел юношеские романы: «Блистающие облака» и «Романтики» — «красивые», наивные, трогательные до слез. Стала появляться невиданная фантастика. В журнале «Техника — молодежи» я с растерянным восхищением читал «Туманность Андромеды» Ивана Ефремова. Знатоки современной философической фантастики, выросшие на Брэдбери, Леме, Стругацких, снисходительно усмехнутся или просто не поверят мне. Да и в самом деле, читать это сейчас, при всем пиетете к Ефремову, едва ли интересно. А тогда поражало воображение, что герои будущего — не советские супермены Александра Казанцева, а люди, умеющие страдать, что в жизни той есть место и бытовым подробностям, есть мучительные (хотя и пафосно поданные) проблемы.
В августе моя служебная жизнь стала меняться. И хотя противные ситуации, которых случалось предостаточно, множились, я старался воспринимать их как печальные исключения и по-прежнему смотрел на все происходившее в Павловске с доверчивостью новорожденного теленка. И когда Анна Ивановна Зеленова предложила мне стать хранителем фонда гравюры и старой книги, получить должность и ставку старшего научного сотрудника, я был польщен и согласился, хотя уже тогда пуще всего дорожил относительной своей свободой.