Мы встретились с Ефимом Григорьевичем, если не ошибаюсь, в кафе «Бонапарт» у Сен-Жермен-де-Пре. Все было по-парижски — мрамор круглого столика, на котором высыхали брызги ледяного пива, стекавшего из высоких бокалов, французский говор вокруг, запах кофе и виски, а главное, несвойственный ситуации прохладный покой. Рассказывая о последних годах жизни Марка, я с удивлением ловил в по-европейски ухоженном лице Ефима Григорьевича — нет, не равнодушие, не черствость. Что-то иное, напомнившее ту светскую прохладность, с которой шесть лет назад Марк рассказывал мне на Невском проспекте о трагедии, случившейся с вот этим самым — его братом. И главное — спокойное сияние успеха, благосостояния, особенно ощущаемое человеком, испытавшим глумление властей, зависимость, просто страх. Умение владеть собой, выдержка или что-то еще, вовсе мне не понятное?
Какой я судья? А через десять лет, в пору вольности, вновь встретившись с Ефимом Григорьевичем в Париже (он уже спокойно и желанным гостем ездил тогда в Россию), я увидел человека не просто преуспевающего (и заслуженно, он работал много, страстно и превосходно), но снисходительно смотрящего на нашу, уже отдалившуюся от него, жизнь, человека, склонного не столько к размышлению и сомнению, сколько к ироническому поучению. Его уже нет на этой земле, он прожил жизнь трудную, долгую, достойную, блестящую, его талант обрел новую поразительную интенсивность, которую дарит свобода.
И все же какие-то осколки зеркала троллей мерещились мне в сердцах обоих — и сгинувшего в советском мраке Марка, и пробившегося (какой ценой!) к иной жизни и действительно заслуженной славе Ефима Григорьевича.
Чего-то, возможно и главного, не понял и не смог оценить я в этих людях. Был в них талант, даже своего рода рыцарство. Я часто восхищался ими, дивился их мужеству. А вот любить их — иная наука…
Парижская жизнь 1980-го была проще и не такой утомительной, как в прежние мои визиты. Утром на светлой, чистенькой электричке мы вместе с приютившим меня Жераром отправлялись в Париж, часов в шесть встречались у фонтана Сен-Мишель. Он обычно приходил чуть раньше меня и стоя, всегда стоя, в своих съезжающих на нос очках, читал газеты, толстую пачку которых покупал по дороге. И мы ехали обедать «домой» в Сент-Женевьев-де-Буа — просто, обильно и вкусно. Хозяева рано ложились спать, и я проводил вечера перед невиданно ярким и чистым экраном цветного телевизора, увлеченно глядя и на непривычно занимательные триллеры, и на поражающие конкретностью и динамикой новости (кто тогда у нас в программе «Время» видел репортажи, снятые под пулями!), и на длинные интеллектуальные диспуты, которые каждый вечер показывали по одной из программ. Мыслители появлялись на экранах в диковинных одеждах — шелковые архалуки, камзолы, даже рясы, яркий бархат пиджаков, такой был странный тогда период кокетливой анархической моды. Среди выступавших удивил меня тогда сильно постаревший и желчный Монтан, в песочном вельветовом костюме, философ он был никакой, но надменный, хотя обаяние сохранялось и придавало даже трюизмам некий смысл. К счастью, он скоро вернулся в кино.
Жерар был первым в моей жизни французом, настроенным решительно антикапиталистически. Все мои восторги по поводу французского комфорта, достатка и свобод вызывали у него аллергию, даже истерику. Однажды он показал мне старика, рывшегося в урне, — «вот как у нас живут люди». (Яблоко, которое тот нашел среди отбросов, у нас можно было бы купить разве в валютном магазине…) Свободная западная пресса вся была куплена, социальное обеспечение казалось никуда не годным, жизнь ужасной. Он был искренен и бескомпромиссен, быть может, так сказать, в западном контексте, — во многом и прав, просто понять нашу жизнь едва ли был в состоянии. В России его — скромного преподавателя математики — принимали и академики. Жажда международных контактов подогревала гостеприимство до лукулловых масштабов, и недоступная французу дома из-за непомерной цены икра становилась на советском столе обыденностью. Кто станет обсуждать с иностранцем тонкости советского блата!
И все же мой знакомый обладал всепобеждающей добротой, перед которой меркла и его неколебимая люто-картезианско-коммунистическая уверенность в собственной правоте. Мы расстались растроганными: я — его удивительным и бескорыстным гостеприимством, он — более всего моей кипучей и совершенно искренней признательностью. Впервые у меня возникло ощущение, что меня провожает если и не друг, то добрый приятель. До того я общался с людьми иных поколений и миров.
Благодаря Жерару, приславшему мне приглашение уже от себя, я побывал в Париже спустя два года — в 1982-м. Не буду превращать воспоминания в путевые заметки, тем паче ездили мы тогда вместе с женой, в преддверии развода, что, естественно, наложило на путешествие свои густые тени. Но несколько сюжетов заслуживают отдельного рассказа.