– Вы, Александр Сергеевич, слышали не совсем то, что именно было. Было же то, что танта, напротив, соболезнуя о своем зяте и желая успокоить свою дочь, его жену, бросилась искать Тадеуша по всем гауптвахтам, не зная и не ведая, на какую именно он, сердечный, попал. Разъезжая по гауптвахтам, танта под вечер уже в сумерки приехала на Адмиралтейскую гауптвахту, где спросила: «Тут есть ли журналист?» Думая, что она спрашивает обо мне, караульный офицер отвечал ей, что в числе арестантов есть журналист, который, пообедав, лег спать на диване в особой, данной ему комнате, где, по желанию его, потушен огонь, так как он объяснил, что любит спать в темноте. «O Jesus Maria, – вскричала жирная, но очень подвижная эта старуха, смесь польки, немки и жидовки, – а мой либер[694]
, напротив, любил всегда спать при яркой лампе; но, может быть, эта перемена от избытка горя». Затем она просила позволения войти без огня в комнату, где спит ее зять, чтобы дружеским поцелуем разбудить его, а тогда уже просить пана капитана (офицер был новопроизведенный подпоручик) велеть внести огонь в комнату. И вот вдруг я чувствую, что во время моего сна какая-то фигура подошла ко мне, нагнулась и жирными руками, от которых пахло кухней и жареным кофеем, ухватила меня за темя, привлекая голову мою к своему лицу, причем обдавала каким-то теплым, далеко не благовонным дыханием…Воейков не мог продолжать своего рассказа, потому что Пушкин был вне возможности его слушать, кинувшись с ногами на диван, причем в полном смысле слова помирал со смеху, хохоча звонко и с легким визгом. Пришедши несколько в себя и вытирая слезы, Пушкин сказал, обратясь к Воейкову:
– Извините, Александр Федорович, мне мой обычный истерический припадок смеха. Так я всегда хохочу, когда речь идет о чем-нибудь забавном и менее этого. Да как же, мой почтенный Александр Федорович Воейков – Иосиф, а булгаринская жирная и, как он, Воейков, убедился, вдобавок вовсе не ароматическая танта играет с ним роль Пентефриевой жены[695]
. Это великолепно, это неподражаемо! Но кончайте, кончайте Александр Федорович!Довольный произведенным эффектом, Воейков продолжал, не щадя прибавлений для красного словца:
– Ну, кончилось тем, что я проснулся, ощущая крепкий поцелуй на лице своем и слыша слова: «О! мейн либер[696]
Тадеуш!» Тогда я вскакиваю, отталкиваю от себя ведьму и, схватив мою клюку, которая всегда невдалеке от меня, объявляю ей, кто я и что она ошиблась. Слыша разговор наш, караульный офицер велел внести свечи, при свете которых танта в первый раз в жизни увидела пред собою ненавидимого ее зятем Воейкова, я же в первый раз увидел эту знаменитую танту, имя которой давно гремело в кружке молодежи, покончившей с будущностию на Петровской, Адмиралтейской и Дворцовой площадях 14 декабря 1825 года. Танта устремилась на меня, как тигрица, с криком: «Ферфлухтер[697]!» и очень ловко успела, желая, по-видимому, дать мне пощечину, сбить с меня парик и подшвырнуть его ногой. Это, признаюсь, раздражило меня до чрезвычайности, и я нанес моею клюкой два или три порядочных удара этой фурии, которую поспешили сторожа подхватить под руки и выпроводить, объяснив ей, чтоб она к зятю ехала на Сенную; но она в это время успела в два-три маха закинуть мой парик на улицу в снег. Мне его, весь мокрый, с улицы принесли. Когда вечером мы все трое были, как я уже и сказал вам, призваны в кабинет графа Бенкендорфа, я ужаснулся того положения, в каком находился мой бедный парик, помятый ножищами этой мегеры[698].Пушкин был от природы очень смешлив, и когда однажды заливался хохотом, то хохот этот был очень продолжителен. И теперь, вспомнив снова фигуру Воейкова в объятиях старой танты Булгарина, Пушкин стал покатываться на диване и кусал подушку, чтоб опять слишком громко не расхохотаться.
– А вот, Александр Сергеевич, – любезничал Воейков, – я с вас взяточку возьму: за мой вам рассказ, доставивший, по-видимому, вам немного удовольствия, удостойте вашим присутствием мой скромный дружеский ужин.
А между тем какой уже скромный на этот-то раз? Появление Пушкина заставило Воейкова распорядиться секретно, и вот явилась такая великолепная, золотистая, откормленная индейка в виде лакомого, дымящегося жаркого, фланкированного[699]
всевозможными салатами, что просто на удивление. Тут же стояла на блюде нога дикой козы, прекрасно изжаренная, также издававшая свой дымный пар и лакомый аромат. Турецкие бобы, шпинат и спаржа, прикрытые крышками блюд, привлекательно дымились. Все это должно было восхитить не только такого гастронома, каким был Пушкин, но и всякого человека, мало-мальски способного понимать хороший стол и отличать его от плохого.