Кажется, трудно найти что-либо невиннее и простодушнее? А со всем тем цензор расходился и счел себя обязанным стрельнуть таким выстрелом в меня, грешного: «Уничтожаю эти злые стихи, которым нигде не может быть места, а тем более в „Экономе“, программа которого стихотворений не компортирует[809]
. Автор этих стихов, по-видимому, имел зловредные стремления, постаравшись, сообща с простонародьем, представить врачебный факультет в несимпатичном виде».Впоследствии, при таких благонамеренных и просвещенных министрах, какими тогда явились Авраам Сергеевич Норов и А. В. Головнин, цензурные строгости значительно уменьшились в принципе; но тем не менее нередко случались странные случаи в частности. Ежели г. Бекетов и некоторые другие цензора действовали очень рационально, гуманно и просвещенно, то один из их товарищей, впрочем, добрейший, милейший, честнейший, благонамереннейший и весьма образованный, владевший чуть ли не шестью или семью иностранными языками как русским, Карл Станиславович Оберт (ум. 1871 г.) оставил по себе память, подобную памяти Красовского.
В 1858 году Карл Станиславович цензировал детский журнал «Час досуга», который издавала и редактировала моя сестра[810]
. Я помогал сестре в затруднительных для нее сношениях с цензурою, почему очень часто виделся с Карлом Станиславовичем, выражавшим постоянно одну как бы окончательно и бесповоротно поразившую его мысль, именно ту, что он недолго посидит цензором. Он жил в 8-й линии на Васильевском острову, и всегда, когда я его заставал дома, он мне указывал на занавесы к окнам, лежавшие на паркете, и говорил: «Не стоит развешивать: того и гляди, что столкнут с места злачна в тьму кромешную».Раз он пригласил меня очень рано к себе для «конфиденциального» объяснения. Что же было поводом к этому объяснению? Разносчик из типографии, принесший корректуру двух листов печати, ушел, не желая ждать 5–6 часов сряду, и обещал, по истечении этого времени, прийти. Я, изволите видеть, был приглашен для внушения типографии не держать «дерзких» рассыльных – и, разумеется, я отказался от этого, предоставляя г. цензору обратиться к фактору типографии г. Тиблейна и К°. Он это и исполнил, и когда явился к нему из типографии фактор, то г. Оберт велел своей служанке разложить в зале на стульях: мундир, белые брюки, шляпу с витушкой[811]
и шпагу, а сам вышел к фактору почти в одном белье, неся все ордена и медали свои в руках. Бедный фактор был убежден в том, что г. цензор рехнулся, а г. цензор на другой или третий день объяснял мне с видом таинственным, что его «внушение» принесло плоды. В другой раз г. Оберт опять сетовал мне на безнравственность типографского другого рассыльного, который сладострастно целовал его кухарку-чухонку, далеко не красавицу и не молоденькую. Карл Станиславович серьезно находил, что подобные безнравственные проявления рассыльного, носящего корректуру журнала, назначенного для детского чтения, могут вредно повлиять на нравственность юных читателей и читательниц моей сестры.Еще помню, была назначена сестрою моею какая-то детская фантастическая сказка, переведенная из какого-то иностранного журнала, под названием «Кошачий мир»[812]
. Карл Станиславович хотел непременно видеть во всех действующих лицах этого рассказа – котах, кошках и котятах – тогдашнее наше высшее современное общество, и мы пробились с почтенным г. Обертом две или три недели, пока успели уломать его пропустить эту статью, причем он взял с сестры и с меня формальное на гербовой бумаге обязательство в том, что ежели из-за этой статьи он лишится места, то ежедневно наш обед будет к его услугам. Само собою разумеется, что статья оказалась самого невинного характера, г. Оберт из-за нее места не потерял, и наше обязательство осталось ни при чем. Затем Карл Станиславович взъелся за то, что на каком-то политипажном рисунке, изображавшем известную корсиканскую белую лошадку, отвечавшую ударами ноги на все вопросы своего хозяина, был представлен в числе публики кадет какого-то корпуса. Цензор нашел, что присутствие этого кадета на даче в то время, когда все военно-учебные заведения находятся в лагере под Петергофом, едва ли прилично, и с таким вопросом политипаж препровожден был к военному цензору, генерал-майору, кажется, Гейроту[813], который не мог не выражать своего удивления при получении таких запросов гражданского цензора. «Господин Оберт, должно быть, – заметил генерал, отдавая мне политипаж с разрешением о печатании, вертя пальцами около лба, – очень того, того…»Чтобы покончить с моими воспоминаниями о цензуре, возвращаюсь опять к тому времени, когда только что возымел свое начало знаменитый цензурный совет.