Под влиянием смеха, произведенного рассказом Миняева, и просьб Бешметова я тотчас схватил карандаш и краски и, конечно, плохо соблюдая законы перспективы и теней, быстро воспроизвел, без всякого эскиза, на ватманской бумаге альбома бородатого и круторогого белого козла с красным чепраком и восседающего на нем Тарабара в полном шутовском костюме конюшего князя Видостана, но с широкою, красною, как свекла, косою, распухлою физиономиею самого графа Сергея Михайловича. Бешметов был в восхищении от этой карикатуры. Он обнимал, целовал меня и немедленно сделал внизу рисунка подпись: «Новый Тарабар орловского театра». Миняев, разумеется, ушел уже не с презренным полтинником, а с синею пятирублевою бумажкою. Одно опечалило Бешметова, что я не буду завтра в городском театре, потому что должен был с утра уехать с дядею на целый день в подгородное село графа Евграфа Федотовича Комаровского Городище, где самому мне предстояло участвовать в домашнем спектакле в какой-то третьестепенной роли одной из новых комедий Скриба. Но Бешметов обещал мне, по возвращении моем из Городища, рассказать все подробности; он намеревался показать мой рисунок из партера всему, в особенности женскому, персоналу сцены в минуту появления актера-певца Кравченко на дебютирующем искусственном козле, причем дал мне слово скрыть имя автора рисунка.
В день этого знаменитого представления, бывшего в начале Фоминой недели в апреле месяце, когда давно уже в Орле наступили вполне весенние, теплые дни, а деревья и земля покрывались ярко-изумрудистою зеленью, я, как уже сказал, в орловском театре не был, проведя почти целые сутки в селе Городище в гостеприимном и в ту пору веселом и весьма приятном доме богатого местного землевладельца генерал-адъютанта графа Евграфа Федотовича Комаровского, который, кстати замечу, со всеми отменно вежливый и обходительный, никогда не посещал графа Каменского и не вел с ним никакого знакомства[956]
.Мы с дядей возвратились в Орел в часу третьем утра следующего дня. Едва мы вошли в комнаты, куда уже врывалось утреннее, яркое и веселое весеннее солнышко чрез занавесы и густые шторы, ловкий камердинер Василья Петровича Шеншина, с ухватками немножко трактирного полового, доложил, что во время нашего отсутствия граф Сергей Михайлович довольно поздно, часу в одиннадцатом вечера приезжал к Василью Петровичу, долго что-то с ним разговаривал в кабинете и что Василий Петрович изволили оставить на имя их, Сергея Павловича, перед тем, чтобы лечь в постель, запечатанную записочку, которая и положена им у дяди в комнате. Я спал в небольшой горнице рядом со спальнею моего дядюшки гвардейца, человека очень положительного и степенного. Дядя прочел записку своего двоюродного дядюшки, прошелся раза два по комнате и сказал: «Утро вечера мудренее. Спокойного сна, Гурий», стал раздеваться без помощи прислуги и лег на кровать; но я слышал, что он долго не засыпал, потому что что-то его беспокоило. Это тревожило и меня, потому что я прочел в глазах доброго дяди, что он был недоволен за что-то мною.
В половине девятого часа утра, как теперь помню, я был позван в кабинет к Василью Петровичу и, входя туда, услышал еще на пороге через полурастворенную дверь в залу, что почтенный старик и дядя мой, кого-то проводя через залу, громко оба говорили: «Будьте спокойны, граф, вы получите полное удовлетворение по вашей программе».
Удовлетворение это должно было быть дано не кем иным, как мною, и никому другому, как графу Каменскому, по случаю нанесенного ему публичного оскорбления моею тогда почти детскою персоною чрез то, что вчера в театре в то время, когда актер Кравченко, при всем кордебалете, явился на обновленном механическом козле на сцену, корнет Бешметов, этот enfant terrible города Орла, раскрыл альбом с намалеванным изображением козла, а на козле сам граф, похожий как две капли воды (что было очень нетрудно: стоило только изобразить поярчее красную тыкву), в костюме Тарабара и, что в особенности ужасало и Василья Петровича, и дядю Сергея Павловича, со всеми орденскими своими знаками в алой ленте через плечо. Певец Кравченко забыл свою арию и залился хохотом, которому стали вторить все танцовщицы. Петонди доложил графу о причине этого скандала, и граф тихонько в своих бархатных сапогах с резиновыми подошвами подкрался к Бешметову и похитил у него нечестивый альбом. Le charmant Anatole настоятельно утверждал во всеуслышание, что все эти рисунки его работы; он мог не опасаться дурных последствий за свою шутку уже и потому, что добрый и некогда сам повеса барон Б[удберг] сказал громко графу, что ребяческие шалости не стоят того, чтобы за них серьезно сердиться, и что он сам, следуя примеру Фридриха Великого, велевшего карикатуру, на него сделанную, прибить на стене пониже, чтобы все могли ею любоваться, нимало не претендовал за собственную свою шаржу, исполненную карандашом и акварелями этого пажа из пажей, и хранит этот рисунок у себя, показывая его Бешметову каждый раз, когда Бешметов у него обедает.