Прокула приняла беду с мужеством, на которое я был неспособен. Каким бы большим, каким бы жестоким ни было ее страдание, она нашла еще силы поддержать меня. Я так терзался, что боялся потерять рассудок. Занятый работой, я никогда не задумывался о том, как сильно люблю Кая, но, главное, мне некогда было выказать ему свою любовь. Двадцать раз на дню, со сжавшимся от нелепой надежды сердцем, я вскакивал с места, потому что мне казалось, что я слышу голос сына в соседней комнате; долгие минуты. То я сидел, вперив взгляд в портьеру, словно ожидая, что она раздвинется и мне навстречу выбежит Кай. То неотступно думал об истории, рассказанной Флавием. Я думал о дочери Иаира и спрашивал себя, какая безумная гордыня, какое почтение к достоинству Рима помешали мне позвать Галилеянина. Я говорил уже: я был на грани помешательства, ибо был над страданием — что хуже самого страдания. Перед погребальным костром сына у меня возникла безумная идея броситься в пламя и исчезнуть в огне. Пламя костра не могло причинить такую боль, какую причинила эта утрата.
Одна фраза, прочитанная в альбоме Прокулы, приходила мне на память: «Блаженны плачущие! Ибо они утешатся». Но какое утешение мог я обрести?
Нигер плакал, не стесняясь своих слез. Когда я видел его в слезах, он извинялся жалобным голосом:
— Прости меня, господин!
За что он просил прощения? За то, что выглядел более потрясенным, чем я? За то, что любил моего ребенка и был им любим? Разве не я один во всем этом виноват? Теперь я заново переписывал прошлое. Я находил время заниматься с Каем. Я подсаживал его на спину кобылы, дарил ему снаряжение легионера, о котором он так мечтал… Но это не приносило мне утешения: то, что я упустил, было упущено безвозвратно; то, что потерял, было утрачено навеки.
Прокуратор Иудеи оказался жалким человеком; со всеми своими полномочиями и парадными тогами он был более несчастен, чем нагой раб с соляных копей, ведь даже рабам светит надежда, а у вершителя судеб тысяч людей ее не было.
Жизнь обернулась мрачной насмешкой, а любовь — обманом, приведшим к невыносимой муке потери. Вселенная кричала мне, что не было ничего — ни до, ни после — кроме этой хрупкой оболочки, под которой случайно и ненадолго собравшиеся атомы чувствуют, понимают и страдают. Какая жестокая случайность или какие немилосердные боги сыграли эту злую шутку, благодаря которой на свет появился столь жалкий в своей обреченности человек?
Как бы я хотел поверить в слова Галилеянина или в остров блаженных, о котором мечтает Флавий…
Однажды утром, на шестой день после кончины Кая, Агат пришел ко мне:
— Господин, сын галла болен.
На сей раз он не колеблясь распознал болезнь, унесшую Кая. Я ждал продолжения:
— Я сказал ему правду, господин.
Я легко мог себе представить, как это было… С низшим офицером, к тому же иноземцем, Агат беспардонно избавил себя от перифраз и произнес приговор с еще меньшими предосторожностями, какие он принял со мной.
Я не ошибся. Рыдания и ужас Флавия были столь сильны, что мы предпочли увести его от Антиоха. Своим отчаянием он волновал ребенка, который, впрочем, больше страдал оттого, что причинил отцу боль, чем от собственных мучений. Прокула и Нигер, сменяя друг друга, дежурили у его постели. Я же находил разные предлоги, чтобы удерживать центуриона у себя.
К чему уповать на вечность Аваллона, если она не утешает своих приверженцев? Разве холодная и приводящая в отчаяние стоическая рассудочность не более достойна мужчины и воина?
Я сам так нуждался в ответе на свои вопросы, что задал их галлу. Я постарался сделать это как можно мягче, чтобы отчаяние не стало еще более сильным и не лишило его разума.
— Нет, господин, — ответил он. — Дело не в том, сомневаюсь ли я, что встречу сына на том свете. Дело в том, что я так его люблю, что не могу себе представить, как буду жить в ожидании, покуда не присоединюсь к нему!
На другой день состояние мальчика ухудшилось. Агат хмурился:
— Он может протянуть два дня или час. Все зависит от сердца…
Я братски обнял Флавия; я искал утешительных слов и не находил. Их не существовало. Старая Ревекка вошла в комнату и, вздохнув, проговорила на плохом греческом, обращаясь ко всем и ни к кому:
— Господь дал, Господь взял. Да будет благословенна десница Господня!
До чего же доходит безумие иудеев, коли они считают своего Ягве виновным во всех несчастьях в мире и еще благословляют его за причиненные страдания!
Флавий возмутился:
— Что ты мелешь, старуха, разве можно благословлять богов, коли они так карают? И что ты понимаешь в том, что испытываю сейчас я или что чувствуют господин прокуратор и его жена?
Еврейка покачала головой: